Рябошлык Е. Энергия Земли и Неба в аттрибутивных суффиксах
наблюдения над генитивными и атрибутивными оборотами в творчестве А. Платонова и др. писателей нач. XX века
Как подмечено исследователями творчества Андрея Платонова, нарушение связей между словами в текстах этого писателя – свидетельство установления новых нравственных норм, как следствие изменения устройства микрокосмоса.
Уже было обращено внимание на одну из самых показательных конструкций текстов А. Платонова – на генитивную конструкцию с ее инвариантом – атрибутивным оборотом [1].
Речь идет о следующих, действительно весьма узнаваемых, характерных для Платонова конструкциях:
генитивная конструкция
лицо омрачено грустью бедности;
он вспомнил сухую ветхость женских тел;
лежачая восьмерка означает вечность времени, а стоячая двухконечная стрела – бесконечность пространства;
люди умершие в бедности труда, и мн. др.
Во всех этих оборотах обращает на себя внимание «ненормативность» сочетания слов. Исследователями также отмечено, что для А. Платонова актуальной является обратимость генитивной конструкции в атрибутивную. «В том случае, если генитив нормативен для данного используемого Платоновым сочетания, тогда уже он может быть заменен – например, обратно на ту же атрибутивную связь (но просто эти замены менее частотны).
Вот пример: “Сафронов приоткрыл от разговорного шума один глаз ” … Выражение разговорный шум очевидно получено из исходного: < услышав шум / из-за шума разговоров / от шумного (громкого) разговора >» [2].
Еще примеры на атрибутивную конструкцию
Сафронов приоткрыл от разговорного шума один глаз;
их ноги ступали с силой жадности, а телесные корпуса расширились и округлились;
земля пахла скопившейся в ней томительной жизнью ;
трава снова рождалась в неисчислимом и бессмертном количестве и др.
То, что взаимообратимость генитивной и атрибутивной конструкций актуальна для Платонова, доказывает следующий пример из повести «Ювенильное море» (1934).
«Умрищев стал высказываться, как он долгое время служил по разным постам в дальних областях Союза Советов и Союза потребительских обществ, а затем возвратился в центр. Однако в центре уже успели забыть его значение и характеристику, так что Умрищев стал как бы неясен, нечеток, персонально чужд и даже несколько опасен. Умрищев пошел в секторную сеть своего ведомства и стал выясняться; его слушали, осматривали лицо, читали шепотом документы и списки стажа, а затем делали озадаченные, напряженные выражения в глазах и говорили: “Нам все же что-то не очень ясно, необходимо кое-что дополнительно выяснить, и тогда уже мы попытаемся вынести какое-либо более или менее определенное решение”. Таким способом Умрищев был как бы демобилизован из действующего советского аппарата и попал в специальный состав невыясненных . В том учреждении, которое заведовало Умрищевым, невыясненных людей скопилось уже целых четыреста единиц, и все они были зачислены в резерв, приведены в боевую готовность и поставлены на приличные оклады» [3] [курсив везде мой – Е.Р. ].
Атрибутивная конструкция невыясненные люди подразумевает под собой генитивную [4]. И для Андрея Платонова это очевидно. Поэтому буквально через несколько строк хоть мы и не встречаем людей невыясненности, но все же имеем вариант этой конструкции – время невыясненности. «Умрищев, вспомнив сейчас то невозвратное время невыясненности, спел во весь голос романс в тишине мясного совхоза» [5].
Генитивная и атрибутивная конструкции часто встречаются не только в творчестве Андрея Платонова. Есть они и у Хлебникова [6], и у Хармса [7], и у Маяковского, Мандельштама, Пастернака и других писателей начала – середины XX века [8].
Но прежде, чем мы попытаемся ответить на вопрос, в чем же сугубая привлекательность данных конструкций для писателей той эпохи, необходимы некоторые вводные замечания.
Своеобразие приведенных выше конструкций с родительным присубстантивным, как утверждает в своей работе, посвященной учению о падежах, Р. Якобсон, в том, что они имеют метонимическую природу : «… родительный падеж свидетельствует о том, что обозначенный им предмет исключается из содержания высказывания или представлен только частично. Эта установка не на предмет, а на смежное содержание или же всего на часть предмета свидетельствует о метонимической природе родительного или, в случае родительного партитивного, об особой синекдохической разновидности метонимии (“меньшая объективизация”, по удачному определению Гримма). Это особенно ясно обнаруживается как раз в случае присубстантивного родительного, что, как ни странно, оказалось незамеченным в специальной литературе, благодаря чему возникает искусственная пропасть между приглагольным и приименным употреблениями родительного падежа . Имя, от которого зависит родительный падеж, либо непосредственно ограничивает объем предмета в родительном ( стакан воды, часть дома ), либо абстрагирует от предмета какое-либо из его свойств (красота девушки), какое-то из его проявлений (слово человека), какое-то из его “страдательных” состояний (разгром армии), какую-то из его принадлежностей (имущество ремесленника), что-то из его окружения (сосед кузнеца); или же, напротив, носитель свойства абстрагируется от самого свойства, субъект или объект проявления – от самого проявления (дева красоты, человек слова, жертвы разгрома).
Присубстантивное употребление наиболее полно и отчетливо раскрывает семантическое своеобразие родительного; характерно, что это единственный падеж, который может быть подчинен чистому, то есть свободному от каких-либо оттенков глагольного значения, существительному. В связи с этим мы считаем, что присубстантивное употребление родительного является типичнейшим выражением этого падежа» [9].
Многие исследователи уже обращали внимание на принципиальную «метонимичность» творчества Андрея Платонова. Как метонимические механизмы толковались расширение круга валентностей слова и аграмматичное заполнение валентных связей, использование непереходных глаголов в качестве переходных, пантелеологичность художественного мира, подчеркиваемая обилием необязательных с точки зрения нормативной грамматики придаточных цели, смешения стилистически различных пластов лексики и др. характерные черты. Работа «метонимического механизма» в текстах Платонова объясняется одним из исследователей тем, что «всякий конкретный элемент стремится к расширению, установлению возможно более широкого круга связей с другими элементами – в частности и в особенности с элементами более “отвлеченного” плана, – а в пределе к конституированию себя в качестве неотъемлемой, необходимой и при этом уникальной части универсума как целого» [10].
С.Д. Кацнельсон, исследуя в своей статье «Язык поэзии и первобытно-образная речь» механизмы первобытного сознания, приходит к выводу, что «метафора еще совершенно чужда этой [первобытной — Е.Р.] эпохе образность первобытного слова, основанная на чувственных и наглядных связях вещей, еще полностью исключает образность другого, метафорического плана» [11]. Кацнельсон, развивая идеи Н.Я. Марра, доказывает, что развитие предметных значений слов на этом этапе представляет собой не что иное, как семантические «пучки», «ряды» и «гнезда» [12]. Полисемантизм древнего имени объясняется Кацнельсоном через механизм партиципации, выявленный Леви-Брюлем в ряде исследований, посвященных изучению первобытных обществ [13]. Партиципация же есть не что иное как воплощение метонимических механизмов языка и мышления.
Таким образом, заостряя свое внимание на генитивной конструкции, А. Платонов в полной мере задействует метонимические механизмы, свойственные древним пластам человеческого мышления.
Несмотря на то, что существует возможность обращения генитивной конструкции в атрибутивную, не всякая генитивная конструкция может быть представлена в языке как атрибутивная. Скажем, генитивный оборот ручка двери может быть представлен атрибутивным дверная ручка. Но, например, уже оборот точка зрения в атрибутивном своем обличии в современном языке не представлен. Словосочетания зритель-н-ая точка или зря-щ-ая точка, получаемые при обращении генитивной конструкции в атрибутивную (I-II > II-I) отсылают нас к таким оборотам с диффузностью по параметрам актива/пассива/поссесива, как хмельное зелье, пьяный мед, печальное событие, ср. пьяный человек, печальный юноша. Допустим, что в словосочетании пьяный мед слово пьяный по смыслу стоит в активной форме (несмотря на то, что с современной точки зрения имеем «пассивный» суффикс –н-) и может быть заменено формой активного причастия пьяня-щ-ий, тогда в выражении пьяный человек слово пьяный стоит по смыслу в своей пассивной форме, т.е. опьянен-н-ый человек. В обоих случаях выражения пьяный мед и пьяный человек, показывая с современной точки зрения разные оттенки действия, формально не различают актива/пассива. Генитивные же обороты *мед пьяни и *человек пьяни в современном языке уже (?) не представлены.
Такое же неразличение актива/пассива существует и при обращении в атрибутивную конструкцию «визитной» платоновской фразы вещество существования [14 – существен-н-ое/существую-щ-ее вещество.
Неразличение актива/пассива тесно связано с другим пережитком древней речи в современном языке – большей самостоятельностью причастий (> прилагательных). Этот вопрос в XX в. был подробно исследован А.А. Потебней и С.Д. Кацнельсоном. Вот как об этом писал С.Д. Кацнельсон, излагая основные наблюдения Потебни по этому вопросу (позволим себе обширную цитату): «О своеобразной функции причастия в древнем языке говорит и мало известное употребление причастия без личного глагола, в качестве сказуемого придаточного предложения, связанного с главным сказуемым посредством относительного слова, обычно принимаемое за ошибку переписчика, либо отожествляемое с причастием входящим в составное сказуемое или с определением подлежащего, например: Лавр. 168 Возвратишася съ победою великою Половци, а о нашихъ не бысть, кто и весть принеса ‘не было кому принести’; Новг. I , 47 Ини же мъхъ ядаху, ушь, сосну, кору липову и листъ ильмъ, кто чьто замысля ‘ели, кто что вздумает’. Остатками этого явления в современном языке являются идти куда зря; бить чем попадя; кто кого смога, тот того в рога; хотя.
Помимо указанных явлений А. Потебня привлекает к анализу причастий и ряд других, утверждая свою точку зрения относительно большей глагольности причастий в древнем языке. Эта точка зрения изложена в пояснениях к явлениям второго типа. “Союз в “вставши и сказал”, – пишет он, – нам претит, потому что противореча вышеупомянутому тяготению причастия [к глаголу – С.К.], он вносит в речь распущенность. Но безобразное в нынешнем языке могло не быть таково в древнем, если было знамением его строя. В древнем языке на месте нашего деепричастия стояло причастие, не имевшее непосредственного отношения к глагольному сказуемому. Поэтому можно думать, что в древн. “въставъ, и рече” присутствие союза делает лишь более явственным свойство оборота, существовавшее и без союза, именно то, что в предложении – два почти равносильные центра; что к первому из их, подлежащему, тянет приложение; что предложение, чуть сдерживая свое единство, еще как бы распадается на-двое, что, однако же, нетождественно с полным его раздвоением, которое могло бы быть достигнуто превращением аппозиции в составное сказуемое. Такое объяснение не касается отношений времени причастия ко времени сказуемого, и потому одинаково применимо к случаям с причастием настоящим и прошедшим. Удержание союза и по превращении причастия в деепричастие может быть объяснено как случай “переживания” явлением того строя, среди которого оно возникло.
Таким образом, мое мнение о рассматриваемом явлении, — пишет Потебня, — состоит в том, что во “въставъ, и рече” при причастии ничего не опущено; что причастие здесь стоит не вместо глагола, а само по себе; что глагол на его месте мог стоять разве в то недоступное для исследования время, когда язык допускал только паратактические построения; что причастие есть здесь подчиненный член простого предложения”.
А. Потебня дает здесь схему развития причастия, которая целиком оправдывается материалами языков иных систем. Причастие в том виде, как его вскрывает анализ, является началом подчинения. “Началом” – ибо причастное предложение носит еще характер самостоятельности, “подчинения”, ибо вполне самостоятельного значения оно уж не имеет. Самостоятельное глагольное значение причастие, согласно Потебне, имело “в недоступное для исследования время, когда язык допускал только паратактические построения”» [15].
Причастие, или то, что мы сегодня называем причастием, как старается показать Кацнельсон в своих монографиях «К генезису номинативного предложения» (1936) и «Из истории атрибутивных отношений» (1949) [16], является «рамочной» конструкцией, позволяющей восстановить первоначальное человеческое слово – магическое слово, пересоздающее действительность.
Реконструируя в своей кандидатской диссертации «К генезису номинативного предложения» структуру первобытного имени, Кацнельсон дает следующее его условное изображение: VP, где V – «глагол», а P – местоименного происхождения показатель, выражающий пассивно-поссессивно-указательные отношения (напр., выступающий как указательно-притяжательное местоимение «он» реконструируемое в «самостоятельной», на раннем этапе развития, форме причастия ‘пришед-ший’, в частности в форме суффикса -ш-ий < пришел-он [17]). Из данной конструкции следует, что, включая в свою структуру поссессивный формант, древнее имя/прилагательное вполне органично являлось выразителем неотъемлемых свойств предмета.
Расщепляясь на следующем этапе, первобытное имя, по Кацнельсону, предстает в следующем виде: VP > VtOr = ViSr, где Vt– переходный глагол, Or – реальный объект ( > прямое дополнение), Vi – непереходный глагол, Sr – реальный субъект ( > подлежащее). Данная ступень развития древнего имени соответствует эргативному строю предложения.
Эргативная конструкция предложения характеризуется следующими своеобразными признаками: «1) использование одного и того же падежа для оформления подлежащего предложений непереходного действия и прямого дополнения переходных; при отсутствии падежного склонения имен те же субъектно-объектные отношения передаются показателями глагола (ср. абхазский язык); 2) отсутствие винительного падежа; 3) зависимость различного оформления подлежащего от семантики передаваемого действия и выражаемых в нем субъектных и субъектно-объектных отношений, отражаемых постановкою подлежащего в разных падежах или его местоположением при отсутствии падежного склонения (ср. абхазский язык); 4) управление сказуемым грамматическою формою подлежащего даже тогда, когда само сказуемое не передает своею грамматическою формою, отношений к субъекту и объекту (ср. лезгинский язык); 5) прямое дополнение своим наличием в переходном действии или своим в нем отсутствием влияет на все синтаксическое построение предложения, включаясь тем самым в число главных его членов.
Этим признакам отвечают все языки с эргативным строем предложения, выделяя свойственную им синтаксическую конструкцию. Кроме них, в ряде сюда же относимых языков выступают и другие, как то: 6) разнообразие падежей подлежащего при одном падеже прямого дополнения встречается в ряде иберийско-кавказских языков (ср. аварский, лезгинский), в большинстве же их различие падежей подлежащего ограничивается противопоставлением предложений переходного и непереходного действия (картвельские, адыгейские, чеченский, ряд дагестанских). Выделяется дательный падеж подлежащего при глаголах чувствования ( verba sentiendi); 7) различное оформление переходных и непереходных глаголов, за исключением языков, в которых глагол не изменяется по лицам и не получает классных показателей (лезгинский, агульский), 8) субъектное и субъектно-объектное построения глаголов, за исключением тех же языков; 9) зависимость показателей глагола от передаваемых или членов предложения, с тем же исключением» [18].
Чтобы яснее выступило своеобразие эргативной конструкции, необходимо сказать несколько слов о строе предложения, противостоящем эргативному. Такой строй носит название номинативного. «Построение предложения в номинативном строе русского языка сохраняет именительный падеж подлежащего и в переходных, и в непереходных предложениях. Глагол в них ограничивается отдельным выражением субъектных отношений и отдельною передачею пассивного субъекта, образуя формы действительного и страдательного залогов. Подлежащее сочетается с глаголом в лице, числе и роде. Прямое дополнение занимает в предложении самостоятельное место. Его наличие и отсутствие не отражаются на грамматических формах подлежащего и сказуемого. Члены предложения устанавливаются в индоевропейских языках их собственными грамматическими формами. “Каждое слово имеет ту форму, какой требует смысл, а не форму, зависимую от другого слова в предложении; в индоевропейском не было управления одного слова другим”. Такое устанавливаемое А. Мейе положение члена предложения в индоевропейских языках выделяет в них всю структуру предложения, в которой устраняется система управления, получающая ведущее значение в синтаксических построениях предложения эргативной конструкции.
В русском языке каждый ведущий член предложения получает ему предназначенную грамматическую форму, которою и обозначается занимаемое им синтаксическое положение. Подлежащее выделяется его постановкою в именительном падеже как в переходных, так и в непереходных предложениях. Падеж прямого дополнения устанавливается по его собственному объектному содержанию и не зависит от глагола. Сам глагол получает грамматическую форму, передающую субъектные отношения и сочетается с подлежащим взаимным согласованием. Личные окончания глагола повторяют субъект, представленный подлежащим. Субъектные отношения связывают глагол с подлежащим. Объектные отношения сосредотачиваются в самом прямом дополнении и не передаются глаголу. В русском языке он лишается возможности выражать субъектно-объектные отношения и сохраняет одни субъектные. В образуемой структуре предложения каждый его главный член выделяется своим собственным грамматическим оформлением, выступающим в общем контексте получаемого синтаксического построения» [19].
Приведем несколько наглядных примеров эргативной конструкции предложения, взятых из статьи С.Л. Быховской «”Пассивная” конструкция в яфетических языках» (1933).
«I. Логический субъект в активном [20] падеже:
1) Баскский язык :
gion-a-k |
liburu |
da-kar |
‘человек’ (акт. п.) |
‘книга’ (имен. п.) |
‘то-несет’ [?он’]: |
‘человек несет книгу ‘. Субъект gion-a-k ‘человек’ в активном падеже, (показатель -k); логический прямой объект liburu ‘книга’ в именительном падеже.
2) Грузинский язык :
kaths -man |
irem-i |
mo-h-kla |
‘человек’ (акт.п.) |
‘олень’ (имен. п.) |
‘он-убил’: |
‘человек убил оленя‘. Здесь логический субъект kaths-man также в активном падеже (показатель — man, в современном грузинском -mа, -m), логический прямой объект irem-i — в именительном падеже.
Эта конструкция употребляется в грузинском языке во временах второй группы (в аористных временах).
II. Логический субъект в родительном пад.
3) Лакский язык :
tul |
usuyn |
bagn-al |
thur |
duldundi |
‘Мой’ |
‘брату’ |
‘бек’ (акт. п.) |
‘сабля’ (имен. п.) |
‘дал’: |
‘бек дал моему брату саблю‘. bag-nal логический субъект — в родительном пад., thur логическое прямое дополнение в именительном пад.
III . Логический субъект в орудивном [21] (творительном) пад.
Табасаранский язык:
ithшu |
Suleiman-di |
haewnuthшa |
‘мы'(имен. п.) |
‘Сулейман'(оруд. п.) |
‘послал’: |
‘Сулейман нас послал‘. Suleiman-di логический субъект — в творительном пад. (показатель -di), ithшu логический прямой объект — в именительном пад.
При аффиксации к глаголу местоименных показателей субъекта и прямого объекта местоимение-субъект, в одном из 3-х лиц по крайней мере, в некоторых языках выражается иным показателем, чем местоимение-прямой объект, причем последний совпадает с показателем субъекта непереходного глагола. Приведу пример из баскского языка:
ni-k |
liburu |
da-ksш-a-t: |
‘я’ (акт. п.) |
‘книга’ (имен. п.) |
‘то-вид-я’ |
‘я вижу книгу‘. Здесь ni-k местоимение 1-го л. в уже известном нам активном пад., liburu — прямое дополнение в именительном пад., da- местоименный элемент-прямой объект 3-го л., -t местоименный элемент-субъект при переходном глаголе.
n-a-kar-su
‘меня несете Вы‘, букв.: ‘я-нес-Вы’.
Здесь n-а-местоименный элемент-прямой объект, -su местоименный элемент-субъект переходного глагола.
Таким образом местоимение 1-го лица, являющееся здесь прямым объектом, выражено другим местоименным элементом, чем местоимение 1-го лица-субъекта: в то время как субъект выражен показателем -t, прямой объект выражен показателем n-. Тот же показатель n- используется в качестве субъекта глагола непереходного: n-a-bil ‘я иду’, т. е. субъект непереходного глагола = прямому объекту глагола переходного и противопоставляется субъекту глагола переходного. Эта особенность сохранилась в баскском языке только для 1-го лица единственного числа; но если в 1-м и 2-м лицах единственного числа и всех трех лицах множественного числа местоименные показатели общи для субъекта переходного глагола, прямого объекта переходного глагола и субъекта непереходного глагола, то разница между ними все же выражается разными оформлениями: в первом случае -u , во втором -а или -in||-en » [22].
После того, как мы несколько охарактеризовали эргативный строй предложения, вернемся к структуре расщепленного первобытного имени, реконструируемого А.А. Потебней, а вслед за ним С.Д. Кацнельсоном. По форме и употреблению это предикативный атрибут, выражаемый причастием.
«Возникновение эргативности в имени и соответственно транзитивности в глагольном строе знаменует начало дифференциации имени и глагола. Тот факт, что в древнейших типах эргативного строя функция наименования предметов принадлежит пассивному падежу [23], показывает, что вначале предмет мыслится инертно и что при возникновении понятия о действенности предметов (лиц, орудий и т.д.) это свойство долго еще мыслилось не как имманентно присущее им свойство, а как случайное для них состояние, в которое они попадают, помимо своей воли. Лишь позднее, когда под воздействием усложнившейся практической деятельности, предметы начинают выступать в сознании людей, как наделенные собственными свойствами, эргативный падеж превращается в исходный для предметов, которые по нормам мышления того времени мыслятся как активные» [24].
Схематично данный процесс может быть представлен следующим образом:
I |
VP |
|
II |
Vt |
Orabs |
Vi |
Srabs | |
III |
Srerg Vt Orabs |
Исследуя природу эргативного [25] и пассивного [26] падежей, С.Л. Быховская приходит к следующим выводам: «Мы утверждаем, – говорит она, – что особый показатель при имени в данном случае, т. е. при так наз. “пассивной” конструкции переходного глагола в яфетических языках, обозначает действенность понятия, его активность, в отличие от именительного пад. [имеется в виду «именительный» эргативной конструкции = абсолютному/пассивному – Е.Р.], не имеющего особого показателя: выражение понятия, одним его названием без особых показателей есть только наименование понятия, наименование, указывающее только на то, что данный предмет существует — и больше ничего. Для того, чтобы показать, что данный предмет действует, необходимо придать ему особый показатель, показатель его активности. Показатель активного пад. и является этим показателем.
Для доказательства этого положения мы остановимся на достаточно хорошо известном факте, именно, на том, что средний род 3-го склонения в ряде индоевропейских языков, в частности, в латинском и греческом, не имеет никакого показателя для именительного пад., например, лат. caput ‘голова’, genus ‘род’ и т. д., греч. kir ‘сердце’, санскр. kshap ‘ночь’ и т. д. Имена среднего рода других склонений, имеющие окончание -um (в лат.), -on (в греч.), нисколько не меняют дела, так как -um и -on вовсе не являются показателями именительного падежа, так как ими же оформляется и падеж винительный, следовательно, оформляя два противоположных падежа, они не могут быть показателями ни того, ни другого и являются таким образом совсем не падежными показателями. Таким образом оказывается, что средний род не имеет особого показателя для именительного падежа, т. е. падежа, в котором ставится субъект действия в индоевропейских языках. именительный и винительный падежи индоевропейских языков восходят к активному и пассивному падежам, и что, следовательно, конструкция глагола этих языков восходит к такой же, как конструкция глагола в баскском и северо-американских языках» [27]. Винительный падеж – это, «прежде всего, падеж прямого объекта, т.е. указывающий на пассивность предмета, как объекта действия и который, как таковой, не должен, собственно говоря, иметь показателя. Так и обстоит дело в ряде индоевропейских языков. Но в этих же языках средний род с основой на -о имеет показатели -m , -n . Мы выше отмечали, что их нельзя считать падежными показателями, так как они совпадают с именительным пад. среднего рода. Следовательно, окончания -m , -n являются, очевидно, своего рода определительными членами или детерминативами, как их называет С. Hirt, вернее всего они являются классовыми показателями. Без этого детерминатива винительный падеж не должен был бы иметь никакого показателя, как это имеет место, например, в среднем роде 3-го склонения латинского и греческого языков. Этот падеж в таком случае в точности соответствует именительному пад. яфетических языков, в которых нет винительного падежа. Функцию последнего как объектного падежа или падежа, выражающего пассивность предмета, несет именительный пад. А именительный пад. в яфетических языках не имеет особого показателя. Таким образом винительный падеж индоевропейских языков по функции, как выразитель прямого объекта, и по форме совпадает с именительным пад. яфетических языков, тождествен с ним. Благодаря этому отпадает и один из доводов, пожалуй, важнейший, сторонников пассивности этой конструкции, именно, постановка прямого дополнения не в винительном, а именительном пад., как при пассивной конструкции глагола. Именно так и должно быть в глаголе с активной конструкцией. Резюмируем: субъект должен иметь какой-либо показатель действенности, следовательно, должен стоять в «косвенном» пад.; в яфетических языках — в падеже активном, в индоевропейских языках — в падеже именительном; прямой объект не должен иметь никакого падежного окончания, поскольку им дается только наименование предмета, являющегося объектом действия, и тем самым выражается его пассивность» [28].
Диффузность в отношении активности/пассивности «пра-эргативной» конструкции объясняется С.Л. Быховской в связи с особенностями мышления на первобытной ступени развития: «на тотемистической стадии развития человеческого мышления у человека не могло быть иного представления о действенности. Личность не выделялась из коллектива как социальная самостоятельно значимая единица, с другой стороны, тотем представлялся неразрывно слитым с самим коллективом. Таким образом, тотем, коллектив и отдельный член коллектива мыслились как единое целое. Поэтому отдельная личность из коллектива не мыслила себя самостоятельно действующей: в ней и через нее действовал весь коллектив с его тотемом; поскольку, однако, личность являлась неделимой частью коллектива и тотема, она в одно и то же время являлась и субъектом действия. Таким образом, в представлении о действенности неразрывно сливалось представление о пассивности и активности пока еще в диффузном едином целом» [29].
Итак, возвращаясь к анализу языкового сознания писателей начала XX века и подводя предварительный итог нашим наблюдениям, мы можем констатировать факт сознательного низведения этими писателями метафорических конструкций до уровня конструкций метонимических, т.е. до уровня конструкций, свойственных первобытному сознанию (ср. например, такие обороты, как вещество существования А. Платонова, турчанка обморока В. Хлебникова, дочь дочери дочерей дочери Пе Д. Хармса и лексикализованную метафору разговорного языка ручка двери или лист бумаги [30]. Мы можем утверждать, что в сугубо метафорической конструкции «весна его жизни» писатели данного направления принципиально будут искать метонимическую связь, что приведет к эффекту, С.Д. Кацнельсоном атрибутируемому, как абсурдный: в слове «весна» вполне может быть актуализированы значения «возвращение перелетных птиц, таяние снега, вскрытие рек» [31]).
Древность генитивных оборотов обнаруживается в их обратимости в атрибутивные обороты. Как было показано выше, атрибутивные обороты, являясь на древней ступени развития языка и мышления «рамочной» конструкцией, заключают в себе (> порождают из себя) то, что мы сегодня именуем предложением [32]. Формальными операторами, позволяющими «совершить скачок» из атрибутивной конструкции в генитивную (изафетную), а впоследствии и наоборот, являются определенные звукокомплексы в их формальном воплощении русского языка – -т- (< s ), -щ- (< s-k) , -м-, (< m) -н- ( < m) , -в(ш)- ( < w) , которые суть суффиксы прилагательных-причастий: -т- (прилагательное < пассивн. прич. прош. вр.), напр.: слома-т-ая калека, пус-т-ая тьма, уемис-т-ый мешок, увесис-т-ый шаг, чис-т-ый пролетариат и пр; -щ- (прилаг. < активн. прич. наст. вр.): огромный теку-щ-ий воздух, задыхаю-щ-ийся воздух, гудя-щ-ий безотчетный восторг и пр.; -м- (прилаг. < пассивн. прич. наст. вр.): неведо-м-ый одинокий человек, неутоми-м-ый круглый жар, неутоми-м-ая вода и пр.; -н- (прилаг. < пассивн. прич. прош. вр.): звуч-н-ый воздух, ощутитель-н-ый предмет, мут-н-ый минерал и пр.; -в(ш)- (акт. прич. прош. вр.): состари-вш-ийся морщинистый лобик, притерпе-вш-ееся отчаяние и пр [33].
Мы могли бы предположить, что метафорические конструкции [34], наполняющие произведени А. Платонова, В. Хлебникова, Б. Пастернака и др., «держатся» своей обратимостью в конструкции метонимические («генитивная конструкция – атрибутивная конструкция»). Обратимость же в свою очередь обеспечивается рядом сущностных звукокомплексов. Атрибутивная конструкция на древней ступени развития языка и мышления является диффузной по признакам актива/пассива/поссессива, что в свою очередь объясняется тождественностью выделяемых звукокомплексов и первичных племенных имен – непроизносимых тотемных имен (впоследствии – местоименных элементов) [35].
Признавая фантазийность реконструкций первых этапов человеческой речи, многие исследователи различных языковедческих традиций все же не отказываются от попыток создания стройной системы перво-языков. На помощь исследователю приходит допускаемое если не тождество, то сходство, структурных законов воссоздаваемой «перво-речи», языка современных «примитивных» народов и речи ребенка [36]. Как подчеркивал Р. Якобсон, «единственно убедительным соответствием между детской речью и языками мира является только тождество структурных законов, которое управляет всеми языковыми модификациями как у индивидуума, так и в обществе; это иными словами, одинаковая и притом устойчивая стратификация (superposition) значимостей, которая лежит в основе любого приращения и любой убыли в фонологической системе» [37].
Как утверждает Р. Якобсон в своей статье, посвященной изучению первых этапов становления речи ребенка [38], существует следующая последовательность возникновения и отработки навыков произношения звуков у детей. Первая звуковая оппозиция, отмечаемая исследователем, это противопоставление широкого гласного, условно обозначаемого А, и взрывного губного. Далее умножение количества согласных фонем идет через оппозиции носовой/ртовый, губной/зубной. Умножение же количества гласных фонем идет через оппозицию узкий/широкий гласный. Последним приращением в фонологической системе является сибилянтное R и назализованные гласные. С мотороно-двигательной точки зрения, как отмечает Якобсон, первые детские звуки противополагаются друг другу как сужение и расширение (предельно расширенный А – минимально расширенный взрывной или взрывной губной). Тонким наблюдением исследователя является и утверждение, что «универсальное противопоставление ртовых и носовых согласных является первой парадигматической оппозицией, которая стремится приобрести смыслоразличительную функцию в детской речи» [39].
Данная последовательность в отработке произносительных границ ротовой полости, по мнению Якобсона, полностью укладывается в представление Ф. де Соссюра о структурном единстве акта фонации. Соссюр пишет, что «звуковая цепочка может быть разделена на отрезки, для которых характерно единство акустического впечатления, и акт фонации, соответствующий этому единству, то есть этому отрезку, в силу самого этого соответствия сам рассматривается как единство.
Соссюр несколько раз повторяет, что лингвистике так же, как и всем наукам, оперирующим понятием значимости (ценности), следует тщательно разграничивать те оси, по которым располагаются входящие в их компетенцию объекты. Он четко различает две оси: “1) ось одновременности (АB) , касающуюся отношений между существующими явлениями, где исключено всякое вмешательство времени, и 2) ось последовательности ( CD)”» [40].
Накладывая представление о двух осях, оси одновременности и оси последовательности, на звукопроизносительные навыки ребенка, Якобсон приходит к выводу, что противопоставление максимально раскрытого гласного и взрывного губного полностью соответствует противоположению этих двух категорий на оси последовательности . «Губной взрывной в сочетании с гласным образует зародыш слога. Противоположения фонем на другой оси, которую Соссюр удачно назвал осью одновременности, еще не существует. И тем не менее именно это противоположение является необходимой предпосылкой смыслоразличительной функции фонем. Слог, фонематическая рамка, требует фонематического содержания ; рамка и ее содержание, как это еще заметил В. Брёндаль, являются двумя взаимосвязанными понятиями.
Открытая и закрытая надставная труба, иными словами, гласный и согласный сменяют друг друга в слоге, и тут присоединяется новое: возникает первое противоположение на оси одновременности, противоположение взрывных ртовых и взрывных носовых. В то время как гласный продолжает, как и прежде, характеризоваться однозначно – отсутствием закрытости, – согласный расщепляется на два звука: один, характеризующийся только закрытой надставной трубой, и другой, характеризующийся, помимо закрытой надставной трубы, дополнительно участием открытой надставной трубы, соединяя в себе таким образом специфические черты ртового взрывного и гласного. Этот синтез является естественным следствием противоположения “согласный ~ гласный”» [41]. Здесь-то как раз и возникает первая парадигматическая оппозиция, «которая стремится приобрести смыслоразличительную функцию в детской речи».
Из вышеприведенного материала напрашивается вывод о том, что у ребенка в процессе становления речи происходит методичная отработка произносительных границ ротовой полости. На рамочную (слоговую) структуру «максимально открытый звук ~ максимально закрытый губной» накладывается противоположение взрывных ртовых и взрывных носовых. В ротовой полости как будто возникает крестовина со смещенным в сторону зубов и губ пересечением составляющих ее «звуковых линий» [42].
Сходную структуру противоположений представляют собой и четыре первоэлемента в лингвистической теории Н.Я. Марра [43]. Доказывая первичность двусогласной основы [44], Марр утверждает возможность выведения всего обилия человеческих слов из комбинаций «диффузных» (в ретроспективе) звуков – маркеров границ ротовой полости. Четыре диффузных элемента, условно обозначаемые A, B, C, D ( или sal, ber, yon, roш – по особенностям звуков, входящих в первоэлементы), представляют собой следующие комбинации членораздельных звуков:
А (sal): начальный – любой язычный (заднеязычный: гортанный/небный ~ переднеязычный: альвеолярный (шипящий)/зубной (свистящий)), исходный – один из плавных (т.е. r или l ), ртовая артикуляция (сюда входят такие основы, как sal, sar, шur, dal, hal, gal, kar и т.п.);
B (ber) : начальный – любой губной (или губно-зубной), исходный – один из плавных (основы: ber, mer, ver, pel и т.п.);
C (yon) : начальный – любой ртовый (язычный или губной), исходный – носовой n ( основы: san, ban, man, van, hon, yon, kon и т.п.);
D (roш): начальный – носовой n с перебоем в плавные r, l, исходный – язычный придувной сибилянт или спирант ( s// ш с перебоем в h) ( основы: las, ras, ro ш , roh, nos и т.п.).
Таким образом, диффузные первоэлементы по доминирующему в них способу произношения можно было бы разделить на язычный (A) , губной (B) , рто-носовой (C), назально-ртовый (D) . Такое деление в основных своих чертах совпадает с соссюровским членением акта фонации по оси последовательности (ось CD) и оси одновременности (ось AB). То, что Якобсон называет рамочной конструкцией слога (max//min расширение ротовой полости), находящейся на соссюровской оси последовательности, соответствует марровским A//B элементам; оппозиция ртовых и носовых, выделяемая на оси одновременности, соответствует C//D элементам.
Следуя разработкам лингвиста М.Р. Мелкумяна [45] и развиваемому им понятию морфоносемики (учению о значимых звуках), мы могли бы присвоить элементам A, B, C, D маркеры границ ротовой полости (морфонемы, по терминологии Мелкумяна): [k] – задняя и срединная граница ротовой полости (например, для русской речи это г, к, х, а ( я ) и j, и ); [ s ] – передняя язычная граница (для русской речи д, ж, з, с, т, ц, ч, ш, щ ); [m] – назальная граница (для русской речи н, м ; плавные р, л условно относятся к этой же границе); [w] – передняя губная граница (для русской речи б, в, м, п, ф, о ( ё ), у ( ю )). Таким образом, получаемое соответствие марровским элементам следующее: [k] = A; [s] = A, C; [m] = D; [w] = B. Морфонема s стягивает в свой состав два элемента с вобщем-то различной артикуляцией (А – язычный-плавный, С – ртовый-носовой). Данная особенность объясняется тем, что «наиболее простой случай диффузности, предшествующий выделению самостоятельной артикуляции органов рта, будет совместное действие двух надставных труб, а именно полостей носа и рта» [46]. Все это хорошо согласуется с уже не раз отмечаемым возникновением первичной «смыслоразличительной» оппозиции на соссюровской оси одновременности (вертикальная ось AB) .
Н.Я. Марр, проведя ряд тонких наблюдений над лексическим составом языков разных систем, считает возможным сделать вывод об архетипичности модели ротовой полости. Последняя оказывается той моделью, по которой выстраиваются пространственно-временные отношения микро- и макрокосма. «’Плевать’ разъясняется на всех языках как действие с ‘водой рта’: ‘(низвергнуть) воду рта’, но ‘рот’ и ‘лицо’ раньше обозначались одним и тем же словом, однако в звуковой речи название членов тела, как микрокосма, появилось позднее, на более ранней стадии имелось в виду ‘лицо’, образ не человека, а космического тотема ‘солнца’, ‘неба’; и в русском в связи с этим наблюдается, как «небо» со слабым звуковым изменением «нёбо» употребляется в значении ‘верха полости рта’; в языках более древней системы слово ‘небо’, так, например, у грузин thsa без всякого изменения значит и космически ‘небо’ и микрокосмически ‘нёбо’. Потому основа русского глагола «плевать» va > v ‘вода’ ple ‘рта’, ‘нёба’, собственно ‘неба’, не случайно совпадает с франц. «pleuv-oir» ‘падать дождю’, собственно ‘воду с неба низвергать’ и т.д. Но этого мало: ple все-таки значило ‘рот’, ‘губы’, и в первичном виде pel (↔ pil) у сванов значит ‘рот’, ‘губы’ ( pil), у грузин ‘лицо’, ‘рот’ ( pir) . Но раз ‘лицо’ звучало pir , имевшее звучать в соответственной социальной группе pel , то так же должно было в этой среде звучать и ‘ухо’, преемник ‘глаза’ в осознании и наречении: коми pelj , удм. pel ‘ухо’ (некогда ‘глаз’, resp. ‘лицо’, следовательно, космически ‘солнце’, ‘небо’, ‘воздух’, ‘дуновение’, откуда удмуртское же pelj-te ? дует’, pelj-la ‘дует’, ‘заговор шепчет’)» [47].
Границы ротовой полости становятся границами мироздания.
Подведем итоги нашим наблюдениям.
Генитивная и атрибутивная конструкции привлекательны для писателей начала – середины XX века своей метонимичностью . Метонимичность же этих конструкций, как отпечаток древних ступеней сознания, обусловлена нерасчлененностью актива и пассива, выражаемого в оборотах. Возможность смешения актива и пассива (а также поссессива) возникает за счет использования определенных операторов (“морфонем”, значимых звуков, четырех диффузных элементов ks – mw ), расположенных, по Соссюру, на оси последовательности и оси одновременности. Данные операторы, в своем «суффиксальном» обличии, выступают как маркеры изначально пространственных (как границ ротовой полости и макрокосма), затем временных и актив-пассивных отношений. Подобно озеру Мутево [48], в которое уходит отец Александра Дванова и которое становится как бы отчизной героя, а также и его последним пристанищем, – четыре диффузных элемента рождают сюжет, в котором, как на лице земли, расставлены ими межи для чтущего.
[1] См. Михеев М. В мир Андрея Платонова через его язык. М., 2003.
[2] Михеев М. В мир Платонова через его язык. С. 90-91.
[3] Платонов А. Чевенгур. Роман и повести. М., 1990. С. 541.
[4] «Генитивная конструкция (например, le toit de la maison ‘крыша дома’), как на то указывает само ее название, позволяет перейти от вида к роду, от части к целому. Эта синекдоха in presentia; она противопоставлена атрибутивной конструкции, которая вводит определения (например, l’homme a l’jreille cassee ‘человек с разбитым ухом’) . Самый экономичный тип редукции для этих конструкций, как нам кажется, может быть получен, если рассматривать эти выражения как метафоры in absentia, где генитив и атрибут нужны лишь для того, чтобы облегчить (через избыточность) восстановление нулевой степени. Flammes de l’erte ‘пламя очага’ можно рассматривать как нулевую ступень выражения caillots de l’erte ‘сгустки очага’ а caillots ‘сгустки’ – как простую метафору от flammes ‘пламя’. Конструкция “определение + определяемое слово” , так же как и конструкции “подлежащее + сказуемое”, предполагают наличие семического пересечения (классем). Но в тех случаях, когда такое пересечение отсутствует, метафора может быть получена за счет сопоставления данного выражения со стереотипными синтагмами через семантическую аттракцию». Общая риторика. М., 1986. С. 213-214.
[5] Платонов А. Чевенгур. Роман и повести. С. 542.
[6] См. Мейлах М. Турчанка обморока: пример ирано-славянской грамматической интерференции в поэтическом языке Хлебникова. // Роман Якобсон: тексты, документы, исследования. М., 1999.
[7] См. напр. стихотворения Хармса «Вечерняя песнь к именем моим существующей», «На смерть Казимира Малевича», «Колесо радости жена» и др.
[8] Мы бы взяли на себя смелость утверждать, что названные писатели XX столетия принадлежат к определенной художественно-философской традиции, открытой М.В. Ломоносовым и Г. Р. Державиным, разработанной Н.В. Гоголем и продолженной Ф.М. Достоевским и Н.Ф. Федоровым. Скажем, в творчестве Гоголя обороты, характерные для «метонимической» подачи материала, хоть не столь частотны, как в произведениях А. Платонова, но выявляются в существенных для повествования местах. «Чрезвычайная неровность слога», по выражению Гоголя, вызвана иной нежели в обычной речи соподчиненностью слов, большей их самостоятельностью. Пользуясь наблюдениями А. Белого (А. Белый. Мастерство Гоголя. М., 1996) над произведениями Гоголя, можно выделить несколько существенных «неправильностей языка», свойственных авторам, принадлежащих выделяемой традиции. Это:
неправильность (= несогласованность) падежей : им. п. вм. род. п. – ‘четыре пламенные (вм. пламенных) года’ (Р); ‘четыре чудные (вм. чудных) вида (Р); ‘по коридорам несет такая капуста‘ вм. ‘такой капустой’ (Рев);
большая самостоятельность причастий : ‘ не прилгнувши, не говорится никакая речь’ (Рев); ‘ таща на плечах медведи крытых сукном’ (МД); будет поле , обмывшись кровью и покрывшись саблями’ (ТБ);
индифферентность причастий и глаголов в отношении залогов: ‘читаемые события’ (Р); ‘в голове, захлопотанной посевами’ (К); ‘был узрет‘(МД); ‘не острились (вм. острили) над ним’ (Ш); ‘ белились (вм. белели) кухни’ (МД); ‘ свихнуть (вм. свихнуться) с ума’ (Рев);
«всюду предложный спотык» (Белый): ‘на баб’ вм. ‘к бабам’; ‘не об этом дело’ вм. ‘не в этом’ (Шп); ‘дотащился в пятнадцатую линию’ вм. ‘до линии’ (П) и пр.
Мы склонны согласится с Белым в том, что одной из причин (у Белого – главной) «неровности слога» у Гоголя является его «нечеткая» классовая атрибуция. «Социальное сознание, – пишет Белый, – оставляет свой след и на слоговой форме. Применение последнего хода [чередование повторной группы с ни – Е.Р. ] не случайно у Гоголя; он расширен в сознании до … отказа оформить собственное сознание, что связано и с тенденцией отказа Гоголя от породившего его класса, и с неумением усвоить быт иного класса; отсюда рефрен: “ни то, ни се”.» (С. 255). Ср. еще. «В том, как отработалась форма гоголевского повтора, сдвинувшего с места русскую литературу, сказалось наличие таких, а не иных социальных условий, определивших Гоголя; махровость повторов – не результат ли бытового раздерга?» (С. 257).
Не является ли этот «бытовой раздерг» и отличительной приметой эпохи становления советского государства, выразившейся в «зауми» писателей, поэтов, художников, ученых той поры, подвизавшихся на ниве единой традиции, которую так глубоко разработали Гоголь, Достоевский, Федоров?
[9] Якобсон Р. К общему учению о падеже. // Якобсон Р. Избранные работы. М., 1985. С. 149.
[10] Левин Ю.М. От синтаксиса к смыслу и далее (“Котлован” А. Платонова). // Левин Ю.М. Избранные труды. М., 1998. С. 399-400.
[11] Кацнельсон С.Д. Язык поэзии и первобытно-образная речь. // Известия АН СССР, ОЛЯ, т. VI , вып. 4, 1947. С. 309.
[12] Вот примеры таких «пучков» из языка племени аранта, исследуемого Кацнельсоном. «… ilbara значит не только ‘перо птицы’, но и ‘крыло птицы’, ‘плавник рыбы’. ‘овальный лист дерева’, ‘кусты чайного дерева с игольчатыми листьями, растущие на побережье рек’. Упоминавшееся kanta значит не только ‘круглый лист растения’, но и ‘головной убор культового назначения’, и ‘круглая подстилка из травы’, ‘находящееся вблизи озеро, по временам замерзающее’, и ‘холод’; iltja значит ‘пальцы’ и ‘кисть руки в целом’, ‘сноп лучей восходящего солнца’ и ‘густой, медленно стекающий жир’; mbara значит ‘колено’, ‘кривая кость’, ‘извилистая река’ и ‘мясные черви’; ilba – ‘ухо’, ‘чрево’, ‘пуповина’ и ‘песчаный холм’; tjora – ‘голень’, ‘разновидность ядовитых змей’, ‘маленькие красные муравьи’, ‘разновидность кустов’; pmoara – ‘тыловая часть цветка, по которой стекает сок’, ‘разновидность гусениц с пестрым узором на спинке’, ‘рисунок на спине у посвящаемого юноши’, ‘юноша в определенный период инициации’, ‘старик, под попечением которого совершается данный обряд», в некоторых диалектах также ‘сок из цветов жимолости’ и ‘сладкий напиток, изготовляемый из цветов пробкового дерева’; kula – ‘волосы (на голове)’, ‘водоем с водой на горе’, ‘яблоковидные плоды определенного дерева’, ‘мускулистые утолщения на руке и на ноге’; kwatja – ‘дождевая туча’, ‘дождь’, ‘естественный водоем с водой’, ‘вода’; ingua – ‘ночь’, ‘спящий человек’, ‘водяные лилии и из скрытые под водой корни, идущие в пищу’; patta – ‘гора’, ‘толпа людей’, ‘массив, ком’, ‘густая масса, каша’; amba – ‘живот, чрево, нутро’, ‘дети по отношению к матери’ (отец в этом языке называет детей иным словом), ‘сок ягод’; ibarkna – ‘плевра’, ‘свисающая листва бобового дерева’; torra – ‘гребень горы’, ‘птица с гребешком’; altanta – ‘белые полупрозрачные камни’, ‘капельки росы’; ultamba – ‘разновидность медоносных цветов’, ‘маленькие пчелы без жала’ и ‘мед’ и т.д.». Кацнельсон С.Д. Язык поэзии и первобытно-образная речь. С. 307-308.
[13] Явление партиципации (или сопричастности) Л. Леви-Брюль отмечает в разных областях жизни первобытных племен. Это определенное отношение и ко времени, причинности событий, и к почившим предкам, к окружающим животным и пр. «Уловленная или замеченная последовательность явлений может внушить ассоциирование их: самая ассоциация не сливается целиком с этой последовательностью. Ассоциация заключается в мистической связи между предшествующим и последующим, которую представляет себе первобытный человек и в которой он убежден, как только он себе ее представил: предшествующее, по представлению первобытного человека, обладает способностью вызывать появление последующего. Я сказал бы, что в коллективных представлениях первобытного мышления предметы, существа, явления могут быть непостижимым для нас образом, одновременно и самими собой и чем-то иным. Не менее непостижимым образом они излучают и воспринимают силы, способности, качества, мистические действия, которые ощущаются вне их, не переставая пребывать в них. Другими словами, для первобытного мышления противоположность между единицей и множеством, между тождественным и другим и т.д. не диктует обязательного отрицания одного из указанных терминов при утверждении противоположного, и наоборот. Эта противоположность имеет для первобытного сознания лишь второстепенный интерес. Существовали ли когда-нибудь такие группы человеческих или дочеловеческих существ, коллективные представления которых не подчинялись еще логическим законам? Мы этого не знаем: это во всяком случае весьма мало вероятно. То мышление обществ низшего типа, которое я называю пра-логическим, за отсутствием лучшего названия, это мышление, по крайней мере, вовсе не имеет такого характера. Оно не антилогично, оно также и не алогично . Называя его пра-логическим я только хочу сказать, что оно не стремится, прежде всего, подобно нашему мышлению, избегать противоречия. Оно, прежде всего, подчинено “закону партиципации” . Почему, например, какое-нибудь изображение, портрет являются для первобытных людей совсем иной вещью, чем для нас? Чем объясняется то, что они приписывают им мистические свойства? Очевидно, дело в том, что всякое изображение, всякая репродукция “сопричастны” природе, свойствам, жизни оригинала. Это “сопричастие” не должно быть понимаемо в смысле какого-то дробления, как если бы, например, портрет заимствовал у оригинала некоторую часть той суммы свойств или жизни, которою он обладает. Первобытное мышление не видит никакой трудности в том, чтобы эта жизнь и эти свойства были присущи одновременно и оригиналу и изображению. В силу мистической связи между оригиналом и изображением, связи, подчиненной “ закону партиципации”, изображение одновременно и оригинал Значит от изображения можно получить то же, что и от оригинала, на оригинал можно действовать через изображение. Самое существование социальных групп в его отношениях к существованию составляющих эти группы индивидов чаще всего представляется (и одновременно с этим ощущается), как общение, как сопричастие, или вернее, как комплекс общений и сопричастий. Каждый индивид есть в одно и то же время такой-то или такой-то мужчина, такая-то или такая-то женщина, живые в настоящий момент, такой-то или такой-то предок (человек или получеловек), живший в легендарные времена Алчеринга, но вместе с тем он – также и свой собственный тотем, т.е. он мистически сопричастен сущности животного или растительного вида, имя которого он носит. Глагол “быть” (который, впрочем, отсутствует в большинстве языков низших обществ) не имеет здесь обычного смысла грамматической связки, как это мы видим в наших языках. Он, преимущественно, обозначает здесь нечто иное и большее. Он включает в себя коллективное представление и сознание переживаемой индивидами сопричастности, своего рода симбиоза, покоящегося на тождестве их сущности. Когда австралиец или ново-зеландец, устрашенный мыслью о том, что он, не ведая того, поел запретной пищи, умирает от нарушения табу, то это происходит потому, что он чувствует в себе неизлечимое смертельное влияние, проникшее в него вместе с пищей. Самым влиянием этим пища также обязана “сопричастию”, будь то, например, остатки трапезы вождя, которые по неосторожности доел обыкновенный человек. Такие же представления лежат в основе общераспространенного верования, согласно которому известные люди превращаются в животных каждый раз, когда они надевают шкуру этих животных (например, тигра, волка, медведя и т.д.). В этом представлении для первобытных людей все является мистическим. Их не занимает вопрос, перестает ли человек быть человеком, превращаясь в тигра, или тигром, делаясь снова человеком. Их интересует, прежде всего и главным образом, мистическая способность, которая делает этих лиц при известных условиях “сопричастными”, по выражению философа Мальбранша, одновременно и тигру, и человеку, а следовательно и более страшным, чем люди, которые только люди, или чем тигры, которые только тигры». Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. М., 1930. С. 46, 48, 49, 50, 58, 66.
[14] См. Бочаров С.Г. Вещество существования // Бочаров С.Г. О художественных мирах. М., 1985.
[15] Кацнельсон С.Д. К генезису номинативного предложения. М.-Л., 1936. С. 64.
[16] Кацнельсон С.Д. Историко-грамматическое исследование. I. Из истории атрибутивных отношений. М.-Л., 1949.
[17] Эти же указательно-притяжательные элементы выделяются Кацнельсоном и в форме порядковых числительных. Напр. в-тор-ый, в-тор-ой трактуется им как число, дополняющее один до целого, тре-т-ий – дополняющее два до целого и т.д. См. Рябошлык Е.И. Г.П.Павский: степени сравнения в порядковых числительных. // Русский язык: исторические судьбы и современность. II Международный конгресс исследователей русского языка. Труды и материалы. М. 2004.
[18] Мещанинов И.И. Эргативная конструкция в языках различных типов. Л., 1967. С. 50.
[19] Там же. С. 196-197.
[20] Относительно номенклатуры падежей эргативной конструкции необходимо сделать существенное замечание. Различные исследователи присваивают разные наименования одним и тем же грамматическим формам эргативного предложения. Так, падеж субъекта переходного действия имеет наименования: повествовательный, энергетический, активный, эргативный; падеж субъекта непереходного глагола и объекта переходного именуется пассивным и именительным. Нам представляется разумным придерживаться суждения И.И. Мещанинова, высказанного в уже цитировавшейся выше книге: «…Приведенные здесь примеры взяты мною из соответствующих грамматик упомянутых языков. В них падеж, оформляющий подлежащее непереходного предложения и прямое дополнение переходного, везде называется именительным. я сохраняю за этим падежом наименование абсолютный. Этот падеж, как и активный, входит в парадигму падежей эргативного склонения, заменяя винительный и именительный номинативной парадигмы. Равным образом, в ту же парадигму эргативного склонения попадают и те косвенные падежи, которые выступают подлежащим переходного предложения, что не допускается структурой номинативной системы (ср. творительный, дательный, местный, родительный). Я бы выделил также и эти падежи подлежащего, присваивая им особые наименования (например, орудийного вместо творительного, или дал бы им латинскую номенклатуру). Что касается других косвенных падежей, не выступающих подлежащим в том же языке, я сохранил бы за ними те же названия, что и в номинативной конструкции, так как ими выполняются сходные синтаксические функции». Мещанинов И.И. Эргативная конструкция в языках различных типов. С. 90-91.
[21] Так у автора.
[22] Быховская С.Л. Пассивная конструкция в яфетических языках. // Язык и мышление, т. II . М.-Л., 1933. С. 56-57.
[23] «В адыгейском языке, как и в других языках эргативного строя, пассивный падеж не только служит субъектом непереходных глаголов и объектом глаголов переходных, но и названием предметов, и в этом смысле именительным. В адыгейском это проявляется при ответе на вопрос. «В отличие от русского, – замечают составители грамматики адыгейского языка, – в кяхском (т.е. адыгейском – С.К. ) мы не можем производить разбор членов предложения с помощью постановки вопросов, так как какую бы форму дополнения в разбираемом предложении мы ни имели, в случае постановки соответствующего вопроса она всегда превращается в ответе на вопрос в отдельное слово – сказуемое, чаще всего в составное сказуемое , в котором разбираемое дополнение может иметь только прямую форму, а в роли сказуемого выступает предикативная форма указательного местоимения». Ср.: bəsəməm əءamer ћatшyem ryetha ‘хозяин гостю кинжал дарит’. На вопросы: Heth zethre ‘кто дарит?’, heth zerithre? ‘кому дарит?’, sədəthre? ‘что дарит?’ последуют ответы: bəsəmərarə ‘хозяин’, ћatшyerarə ‘гость’, əءamerarə ‘кинжал’». Кацнельсон С.Д. К генезису номинативного предложения. С. 75.
[24] Там же. С. 76.
[25] Активного падежа эргативного строя > именительного падежа номинативного строя.
[26] Абсолютного/ «именительного» падежа эргативного строя > винительного номинативного строя.
[27] Быховская С.Л. «Пассивная» конструкция в яфетических языках. С. 69.
[28] Там же. С. 70.
[29] Там же. С. 71.
[30] «…продавец канцелярских товаров уже не ощущает сходства между “листом” на дереве и “листом” бумаги, равно как и портниха, которая вряд ли живет с мыслью о том, что булавочная головка похожа на ее собственную. Но подчеркнем еще раз: поэтический троп – это отклонение явное, он имеет определенный маркер. Чтобы получить отклонение, необходимо сохранить напряжение, некоторую дистанцию между двумя семемами, первая из которых, пусть имплицитно, но присутствует в тексте. Для того чтобы увидеть маркер отклонения, необходимо переключиться на синтагматический план, то есть исходить из языкового и/или внеязыкового контекста». Общая риторика. С. 176.
[31] «..в сочетании “весна его жизни” мы не считаемся со всей совокупностью существенных признаков, входящих в состав понятия весны, и, перебирая в сознании отдельные составные признаки, отбрасываем одни признаки (возвращение перелетных птиц, таяние снега, вскрытие рек и т.д.) в сторону, как неподходящие и отбираем другие (золотые солнечные дни, свежесть молодых всходов и т.п.) как согласующиеся с искомым образом. Внешне дело обстоит так, как если бы возродился “полисемантизм” первобытного слова и сближение различных предметов по случайным и внешним признакам стало возможным вновь. В действительности, однако, обстоятельства переменились в корне. В случае поэтической метафоры имеется, во-первых, четкое сознание того, что предполагаемое контекстом значение (в нашем примере “юность, счастливое детство”) и непосредственно наличное (“весна”) принадлежат к разным сферам бытия и не могут быть прямо совмещены. Во-вторых, наличествует знание того, какие существенные признаки и свойства предполагаются каждым из этих понятий в отдельности, чем они различаются между собой и в каких отношениях они могут быть сопоставлены. Имеется, наконец, достаточное знание реальности, чтобы судить о том, в какой степени реальны и правомерны проводимые в данном случае аналогии между данными и искомым значением. Но как раз всего этого, как мы видели, на первобытной ступени развития еще нет». Кацнельсон С.Д. Язык поэзии и первобытно-образная речь. С. 315.
[32] Ср. например, как эта генеративная функция определительных конструкций реализуется на материале финского языка. «В финноугорских языках, к числу которых относится и финский, существуют различные имена действия. Их значение в основном – “такое-то действие” (“лов”, “гон”, “бег”, “ход” и т.п.). Оказываясь в позиции определения, имена действия приобретают различные новые значения. Так, в сочетаниях с определяемым – названием человека, являющегося по преимуществу действователем, они начинают обозначать действователя ( “лово-человек” > “ловец-человек” и “ловящий человек” ), в сочетании с определяемым – названием животного или неживого предмета, являющегося по преимуществу объектом действия, они начинают обозначать объект действия ( “лово-заяц” > “улов-заяц” , “пойманный заяц” ) и т.д. Происходит своеобразная смысловая ассимиляция определения по отношению к определяемому.
Значение, приобретенное именами действия в позиции определения, может за именами действия, так или иначе морфологически оформленными, в дальнейшем закрепляться и выступать даже в тех случаях, когда эти имена действия выходят из позиций определения (на основе случаев вроде “ловец-человек” – “ловящий человек” у имени действия может закрепляться значение “ловец” – “ловящий ” или на основе случаев вроде “улов-заяц” – “пойманный заяц” у имени действия может закрепляться значение “улов” – “пойманный” и т.д., в разных языках по-разному).
Так, на основе значения “такое-то действие” могут возникнуть различные новые значения. Особенно выделяются два: “действователь в таком-то действии” ( “ловец” и т.п.) и “объект в таком-то действии” или “эффект такого-то действия” ( “улов” и т.п.)». Бубрих Д.В. Историческая морфология финского языка. М.-Л., 1955. С. 57.
[33] Все примеры взяты из «Чевенгура» А. Платонова.
[34] О различии «метафорического» и «метонимического» взгляда на мир см. выше в высказываниях С.Д. Кацнельсона, Р. Якобсона и Леви-Брюля.
[35] Марр толковал местоимения как «вместо-Имя» или, как он выражался, «вместо-Тотем». Культовая природа звукового языка неоднократно подчеркивалась Марром. Общение с божеством, с тотемом рода – вот та основа, на которой начала развиваться звуковая речь. «’Рука’ и ‘нога’ были наречены звуковым словом не как члены тела, анатомически воспринимаемые по их физической функции, а как увязанные по магической функции в нераздельном действе-пляске, пении и игре с предметом культа, луной и солнцем, носящие их названия». Марр Н.Я. Избранные работы. Т. II . М.-Л., 1934. С. 426.
[36] Так называемый закон тождества филогенеза и онтогенеза (индивидуум повторяет в своем развитии развитие рода). Желание выявить единый структурный закон было свойственно и таким ученым, как В. Гумбольдту с его учением о «гении языка», Гете с учением о «первоцветке», В. Проппу – с учением о сказочном коде, Н.Я. Марру – с учением о четырех элементах.
[37] Якобсон Р. Звуковые законы детского языка и их место в общей фонологии. // Избранные работы. М., 1985. С. 110.
[38] Звуковые законы детского языка и их место в общей фонологии (1949).
[39] Якобсон Р. Звуковые законы детского языка и их место в общей фонологии. С. 111.
[40] Якобсон Р. Звук и значение. // Якобсон Р. Избранные работы. М., 1985. С. 82.
[41] Якобсон Р. Звуковые законы детского языка и их место в общей фонологии. С. 111.
[42] Следует добавить, что по мнению некоторых исследователей (Нуаре, Ван-Гиннекен, Якобсон и др.) консонантные противоположения предшествуют противоположениям вокалическим. Немалую роль в этом «опережении» играют так называемые «ларингалы» (Курилович) или «сонантические коэффициенты» (Соссюр).
[43] Подробному разбору техники и истории воз никновения четырехэлементного анализа посвящена статья И.И. Мещанинова «Основные лингвистические элементы (в яфетидологическом их освещении)». // Язык и мышление, т. II. М.-Л. 1933. С. 7-32.
[44] Первый согласный основы в терминологии Марра именуется «начальным», второй – «исходным».
[45] Мелкумян М.Р. К обоснованию морфоносемики. // Семиодинамика. Труды семинара. СПб, 1994.
[46] Мещанинов И.И. Основные лингвистические элементы (в яфетидологическом их освещении). С. 24.
[47] Марр Н.Я. Язык и мышление. // Избранные работы, т. III . М.-Л., 1934. С. 102. Ср. еще: «И до сих пор благодаря господствующей в школе и в умах, даже у нас в советской стране, индоевропеистической лингвистике с ее формальным методом, никто не может вслед за утверждением Энгельса: “ из-за римского рода ясно выглядывает ирокез”, без содрогания не только выставить сам, но и хотя бы выслушать действительно лингвистическое положение: “ и из-за римского языка выглядывает ирокез”. Конечно, дело идет конкретно не об ирокезе, но не все ли равно, когда соответственный социальный тип, следовательно, с языком той же ступени стадиального развития, вскрывается под названием “варвара”, хотя бы “туземного”, средиземноморского в те эпохи, ныне – африканского. Думаю, что Энгельс с его интересом прежде всего к идеологии, а не только с формальной классической акрибиею, не прошел бы мимо этого факта, как современные нам мудрецы, затыкающие свои уши при суждениях, неугодных их научному мышлению, если бы в своих изысканиях об общественной природе populus romanus при вскрытии классовой борьбы “между плебеем и populus’ ом” он узнал из нового учения об языке, яфетической теории, что, не говоря о “классовом названии ” plebes , само чистейшее римское, resp. латинское нарицательное имя populus своей основой popul- представляет также классовое, с известной поры “племенное”, первично тотемное название производственно-социальной группировки, пережившее в среднеземноморском районе, со включением, разумеется, его неотъемлемой части – Кавказа и Малой Азии, где в значении ‘варвара’ (в Греции: barbaros) , где в роли тотемного термина со значением ‘языка’, resp. ‘слова’ (в Армении: barbar ‘язык’, ‘наречие’, без удвоения bar ‘слово’, оно же прослежено и в грузинском), где в значении племенного названия (в Африке: berber ), причем конкретно этот африканский “ ирокез”, именно бербер, выступает не только в слове ‘народ’ (populus) , которое стало безразличным общим или нарицательным именем, но и в ряде основных чисто культовых, resp. магических терминов римской речи, так прежде всего в “несклоняемом” у римлян слове fas ‘закон религиозный’, да и в таком латинском слове, пережитке из первобытного живого хозяйственного инвентаря, как ‘собака’ (лат. “canis” , арм. ш-un)». Марр Н.Я. Право собственности по сигнализации языка // Избранные работы, т. III . С. 181-182.
[48] Можно было бы предложить толкование этого топонима как сочетание двух взаимно переставляемых основ м (у)- ть = ть-м(а) = м(а)-ть, изначальная Тьма-Прародительница. Звукокомплексы этих основ являются одними из диффузных элементов, встречаемых в суффиксах причастий (-м-: делае-м-ый, т(ь): тер-т-ый и подобн.). Вместе эти звукокомплексы встречаются в суффиксах превосходной степени количественных числительных. См. об этом: Рябошлык Е.И. Г.П. Павский: степени сравнения в порядковых числительных.