Б.Ф. Поршнев. Антропогенетические аспекты физиологии высшей нервной деятельности и психологии
Вопросы психологии, № 5, 1968. С. 17-31. [В основу статьи положен доклад, прочитанный в Московском обществе психологов 25 сентября 1967 г. и на VIII Международном конгрессе антропологических и этнографических наук в Токио в сентябре 1968 г.]
На XVIII Международном конгрессе психологов в Москве (1966) Жан Пиаже сказал любопытные слова, что психология развития (генетическая психология) могла бы разрешить все свои задачи, если бы имела для наблюдения не только ребенка, но и доисторического человека. Можно сказать л обратное: наука об антропогенезе и предыстории человечества разрешила бы многие свои проблемы, если бы располагала лучше разработанной психологической теорией. Очевидно, антропологии и психологии необходимо по мере сил двигаться навстречу друг другу. Психология, как и физиология высшей нервной деятельности, могла бы опираться в разработке проблем филогении на такие дисциплины, как эволюционная морфология и физиология мозга, психология развития ребенка, психопатология и невропатология (в ряде разделов), нейропсихология, сравнительная психология, генетическая логика, психолингвистика. Антропология же из этих дисциплин более всего опирается на эволюционную морфологию мозга и на сравнительную психологию, особенно на экспериментальные данные по высшим антропоморфным обезьянам. По обеим этим линиям проведены многочисленные исследования, получены существенные результаты (перечень авторов был бы слишком пространным).
Однако и в том и в другом случае в поле зрения находятся индивидуальные особи, т.е. наперед предполагается, что существенная для антропогенеза отличительная особенность человека, например, способность к разумному труду, есть свойство каждой в отдельности особи человеческого рода. Наблюдали, например, параллельное развитие одного детеныша шимпанзе и одного человеческого ребенка [23]. Но на деле детеныш шимпанзе был один перед лицом среды, т.е. был связан со своим биологическим видом только аппаратом наследственности, тогда как человеческий ребенок через общение с людьми и через их слова был с самого раннего возраста частицей человечества. Когда ставятся наблюдения и опыты над операционной или орудийной деятельностью антропоида, и тут особь рассматривается наедине с предметом. Но ошибочно мнение, что та же «праксеологическая точка зрения» (Ж. Пиаже) может быть распространена и далее – на человеческий
[ с. 17 ]
уровень эволюции, что, например, древние археологические остатки способны объяснить нам специфику человеческого мышления, взятого тоже как мышление индивида наедине с предметом. Сущность этого воззрения в том, что все индивиды данного вида, рассматриваемые каждый в отдельности, по своему эволюционному паспорту совершают такие-то действия, имеют такие-то способности образования навыков, решения практических задач, такие-то реакции на среду (в том числе на себе подобных). Ж. Пиаже [33] выражает согласие с теми психологами, которые считают возможным «вывести» мышление ребенка из индивидуально врожденных ему сенсомоторных механизмов.
Однако еще эксперимент Великого Могола Акбара в XVII веке установил, что у группы детей, изолированных в доречевом возрасте, не образуется ни речи, ни человеческого мышления. О том же свидетельствуют дети, выращенные хищными животными [56], [51]. В действительности из ситуации «особь – предметная среда» нельзя вывести специфические для человека свойства психики ни в онтогенезе, ни в филогенезе.
Поэтому я избираю как исходный пункт идею А. Валлона об отсутствии континуитета (непрерывности) при развитии мышления ребенка из его индивидуально унаследованного сенсомоторного аппарата [9] и применяю эту идею к антропогенезу. Другой мой исходный пункт – идея Л. С. Выготского о «втором корне» мышления человека: о наличии у речи своей предыстории, прежде чем она в онтогенезе и филогенезе сочетается с предметным мышлением [13]. Но от этих исходных толчков мысли я далее иду собственным путем.
То, что нарушает континуитет, преемственность в онтогенезе и филогенезе человека, это и есть вторжение в детерминанты поведения речевой интериндивидуальной коммуникации. Последняя является специфическим достоянием человека. Усилия обобщить (под именем семиотики) человеческие языковые и дочеловеческие доязыковые виды знаков, по-видимому, следует считать неудавшимися: при строгой логической проверке не оказывается ни единого общего множителя. Под оболочкой ультрасовременной терминологии скрываются стародавние антропоморфцые иллюзии о психике животных. Нет оснований охватывать словом «знаки» ни условнорефлекторные раздражители, ни внутрипопуляционную и внутристадную сигнализацию у животных, если слову «знаки» дано определение, подходящее для речи и языка человека. Л. О. Резникову [44] приходится называть эти речевые человеческие знаки «знаками в строгом смысле». Но в нестрогом смысле нет и знаков: есть лишь признаки, объективно присущие предметам и ситуациям, тогда как знак человеческой речи, напротив, в принципе не имеет ни сходства, ни сопричастности с обозначаемым предметом. Зато знаки обладают свойством вступать в отношения между собой, в том числе в отношения сходства (фонетического и морфологического подобия) и причастности (синтаксиса), в отношения сочетания и оппозиции. Ничего подобного нет в «языке» пчел, дельфинов или каких угодно животных.
Отсюда можно вывести такое капитальное отличие свойств человеческих знаков, как способность к синонимии в самом широком и переносном смысле, иначе говоря, к «переводу» значения одних знаков на другие знаки, или к обозначению того же самого некоторым числом разных знаков – от двух до теоретически неограниченного числа. Кроме лингвистической синонимии сюда относится всякий семантический коррелят – всякое определение и объяснение чего-либо «другими словами», всякий перифраз, а с другой стороны – разное наименование того же предмета на разных языках. Сюда принадлежит также «перевод» с естественных языков на разные сокращенные или адаптированные искусственные языки, знаковые системы или знаки.
[ с. 18 ]
Поиски решения проблемы происхождения человеческой речи всегда основывались на одной из двух упомянутых моделей: дисконтинуитета или континуитета. В прошлом веке на первую модель опирался преимущественно религиозно-идеалистический, креационистский взгляд на человека, а на вторую – естественнонаучный эволюционизм. В наше время вторая модель предстает и в более крайнем варианте: в виде обобщения сходных черт функционирования, в том числе сигнализации животного, человека и машины. Неудачи этой тенденции подстегнули обратную: искать истину в естественнонаучной разработке первой модели. Большая заслуга В. В. Бунака [7], [8], [50], впоследствии также Н. И. Жинкина (устные доклады), состоит в обосновании тезиса, что между сигнализационной деятельностью всех известных нам высших животных до антропоидов включительно и всякой известной нам речевой деятельностью человека лежит эволюционный интервал, hiatus. Однако предлагаемое гипотетическое восполнение интервала лишь возвращает к старому эволюционизму. Ниже я излагаю альтернативный путь: рекомендую еще углубить этот интервал настолько, чтобы между его краями уложилась целая система, противоположная обоим краям.
Для этого необходимо было предварительно разработать две проблемы. Со стороны физиологии высшей нервной деятельности констатирована функциональная схема, противоположная обычной рефлекторной схеме (тормозная доминанта, неадекватный рефлекс). Со стороны логико-синтаксической исследована умственная операция, противоположная операциям, изучаемым логикой со времен Аристотеля (абсурд, дипластия). На этих двух «быках» покоится мост – реконструкция тех физиологических и психических явлений в антропогенезе, которые предваряли и сделали возможным возникновение второй сигнальной системы. Изложение поневоле будет уплотненным, а в разделе логики – и абстрактным.
Критический анализ современных семиотических теорий приводит к выводу о недооценке многими из них решающего значения указанного отличия знака от признаков или симптомов: знаки человеческой речи по своей общей природе никак причинно не связаны с обозначаемыми ими предметами: их знаковая функция является единственной связью. Тем самым словесная реакция в генезе не могла быть развитием или дополнением первосигнальных реакций, т.е. реакций на признаки, симптомы пли подобия предметов. Знак мог возникнуть только как противоположность этим реакциям, раз он их все до одной исключает. Точно так же знаки человеческой речи в генезе противоположны тревожным или иным сигналам, которые подают и воспринимают животные, ибо эти сигналы – часть той или иной биологической ситуации.
Сказанное приводит к необходимости объяснить на языке физиологии высшей нервной деятельности, какой субстрат может соответствовать слову «противоположность». Есть ли в механизме работы мозга еще на уровне первой сигнальной системы вообще что-нибудь такое, к чему подходило бы выражение «наоборот»?
Таковым мне представляется то явление, которое вслед за некоторыми физиологами я называю «неадекватным рефлексом» (его называют также замещающим или компенсаторным рефлексом, или «непроизвольным движением»). Этим явлением занимались разные авторы (см. например, [1]). Более всего неадекватные рефлексы экспериментально изучались в интересующем меня плане в лабораториях П. С. Купалова (см. например, [22]). Для физиологической интерпретации этого явления я предлагаю понятие «тормозная доминанта». Учение А. А. Ухтомского [47] о доминантном очаге включает в себя представление
[ с. 19 ]
о «сопряженных торможениях». Вносимое мною новшество состоит всего лишь в замене множественного числа на единственное: не «центры» торможения, а «центр». Как раз это помогает понять природу неадекватных рефлексов. Согласно этому взгляду, каждому центру возбуждения, т.е. каждому осуществляющемуся в данный момент поведенческому акту сопряженно соответствует центр какой-нибудь другой совершенно определенной и биологически не сопричастной деятельности. Допустим, это центры пищевой деятельности и чесательной. Безусловный или условный пищевой раздражитель возбуждает сразу эти два реципрокных центра: один адекватный (пищевой), другой неадекватный (чесательный). Вся масса возбуждающих импульсов, падающих с этого момента на афферентные пути нервной системы, делится в центральной нервной системе между одним и другим доминантными центрами, но не в равной мере: на адекватный пищевой центр поступает лишь меньшая часть возбуждений, а именно положительные по прежнему опыту для данного анализатора и небольшая часть нейтральных, тогда как на сопряженный неадекватный чесательный центр устремляется по принципу общего пути или воронки подавляющая масса всех нейтральных возбуждений (отторможенных прежним опытом от пищевого поведения). Тем самым неадекватный центр оказывается мгновенно перевозбужденным, следовательно – глубоко заторможенным (по принципу парабиоза) и очагом торможения в коре. При такой схеме становится вполне наглядным, что тормозная доминанта (в нашем примере – чесание), оттягивая на себя весь огромный излишек возбуждения, охраняет адекватную доминанту от перевозбуждения и тем самым от перехода в заторможенное состояние, следовательно, делает возможным осуществление биологически необходимого действия. Это и есть биологический резон «взаимной индукции» (Павлов) возбуждения и торможения.
Однако экспериментатор имеет лишь одну-единственную возможность узнать, какая именно подавленная деятельность в каждый данный момент поведения животного играла невидимую роль тормозной доминанты. Эта возможность – момент ультрапарадоксального состояния центральной нервной системы. Ультрапарадоксальное состояние изменяет функцию возбуждения и торможения на обратную, В эту минуту, если продолжить наш пример (вернее, пример П. С. Купалова), животное перестанет есть (или добывать) пищу и начнет «беспричинно» чесаться. Это и есть неадекватный рефлекс.
При этом скажется, может быть, также свойство парадоксального состояния: на коже животного всегда есть слабые раздражители, которые теперь займут место сильных пищевых. Ультрапарадоксальные состояния случаются чаще, чем можно думать, например, кратковременно они налицо при всякой задаче на дифференцирование. Соответственно неадекватные рефлексы наблюдаются в ходе физиологических экспериментов на животных и людях в огромном числе. Сам факт наличия реципрокных центров в механизме функционирования центральной нервной системы установил Н. Е. Введенский, а детально разработал (однако лишь на спинномозговом уровне) Ч. Шеррингтон [49]. В плане проблемы внутреннего торможения его изучали П. К. Анохин [1а], Ю. Конорский [17] и другие. Но речь идет об их извращенной перемене местами. Скромные собственные экспериментальные данные автора настоящей работы, полученные на собаках и обезьянах, были доложены на II съезде Общества психологов и на антропологической секции Московского общества испытателей природы и послужили поводом для обсуждения классификации видов встречающихся неадекватных рефлексов (отличающейся от классификации, предложенной Л. Н. Норкиной [30]) и их роли в биологической эволюции [38], [39]. Но для обобщений может
[ с. 20 ]
быть привлечен колоссальный материал опытов павловских и иных лабораторий, обычно фиксируемый в протоколах в графе «примечания».
Исследование проблемы тормозной доминанты (методикой изучения неадекватных рефлексов) открывает науке целый мир скрытых противовесов, или антагонистов всем видам биологической активности организма. Всякое действие имеет невидимое антидействие – тормозную доминанту. Поскольку каждое действие структурно, тормозные доминанты тоже в каждый момент множественны и образуют иерархию. Тормозные доминанты к тон или иной деятельности могут быть врожденными или индивидуально приобретенными, постоянными или изменчивыми, специальными или общими. Они могут принадлежать к функциям как коры, так и средних или нижних отделов мозга. Многообразие, или качественное богатство наблюдаемых неадекватных рефлексов. эволюционно явно нарастает от рыб и рептилий до высших приматов. Можно, следовательно, полагать, что предковая форма человека обладала еще более обильным депо неадекватных рефлексов, чем антропоиды.
Сказанного о вводимом понятии тормозной доминанты уже достаточно для вывода: если суметь вызывать («раскрепощать») такие тормозимые действия, очевидно затормозятся реципрокные действия, бывшие перед тем в активном состоянии. Но для этого можно представить себе лишь один универсальный механизм: заразительная сила имитации. Так, например, улыбаясь кому-либо, мы автоматически провоцируем у него улыбку и тем в это мгновение парализуем возможность поведения, антагонистичного улыбке.
Но чтобы трактовать в плане антропогенеза имитационный акт без материального подкрепления как могучий инструмент взаимного оттормаживания действий (через активацию тормозной доминанты), надо было бы объяснить физиологическую природу самого имитационного акта. Ведь имитация это удивительное явление: на рецепторы данного индивида не воздействуют раздражители, вызвавшие у другого, такую-то реакцию эффекторов, но он ее автоматически воспроизводит, как-то отождествляя себя с другим индивидом. Увы, мы тут касаемся «дна» (если угодно, «потолка») современной физиологической науки. Такие представители павловской школы, как Л. А. Орбели и Л. Г. Воронин [11], [12], признают, что тщетно искали физиологический подступ к механизму подражания. Пока приходится брать биологический факт без его физиологического понимания, как «черный ящик». Не будем на этом основании отрицать само существование подражания у животных, как делает, например, выдающийся представитель сравнительной психологии Иньяс Мейерсон, поскольку все-таки просто невозможно оспаривать стадную имитационность у множества видов животных, тончайшую вокативную имитацию у ряда птиц, имитацию детенышами повадок взрослых, выраженное «обезьянничание» у приматов, в особенности у высших, что подтверждено многими строгими исследованиями ( [24], [48], [5] и др.). Л. А. Фирсов показал большую биологическую выгоду имитации у шимпанзе сравнительно с нервными затратами на самостоятельную выработку условных рефлексов. Эти данные о довольно высокой имитативности антропоидов, с одной стороны, а с другой – данные социальной психологии о все «подстилающем», но и настойчиво ограничиваемом нашим сознанием подражании, дают, думается, право на гипотетическую реконструкцию: на ранних ступенях антропогенеза имитативность достигла очень большой силы. Вероятно, это надо поставить в связь с теми или иными эколого-популяционными условиями.
Итак, во-первых, богатство и разнообразие неадекватных рефлексов, во-вторых, сила имитативности составляют два специфических
[с. 21]
антропогенетических аспекта физиологии высшей нервной деятельности. Здесь можно лишь упомянуть еще и третий аспект – проблему эйдетических, галлюцинаторных явлений, которого я ниже в этой работе касаться не буду (см. [36]).
На базе указанных двух физиологических механизмов, как только они вступили во взаимосвязь, т.е. как только имитация стала средством извлекать на поверхность глубоко погребенную тормозную доминанту, зародилась исходная предпосылка второй сигнальной системы (принимая классическую терминологию И. П. Павлова). Поначалу она должна была явиться не дополнением («прибавкой») к первой сигнальной системе, а отрицанием, противоположностью первой сигнальной системы. Во-первых, как уже было сказано, эта процедура оказалась средством дистантно затормаживать у другого индивида в принципе всякую и любую нормальную первосигнальную реакцию. Иными словами, у порога антропогенеза или на его ранних ступенях мы предполагаем появление нового вида и нового механизма торможения. Во-вторых, если ультрапарадоксальное состояние центральной нервной системы и тем самым проникновение на поверхность затаенной тормозной доминанты у животных бывает лишь быстропреходящим, то здесь, в антропогенезе оно становится устойчивой чертой высшей нервной деятельности. То, что у животных выступает как признак предела возможностей высшей нервной деятельности, как симптом срыва, даже катастрофы, здесь, в антропогенезе, использовано как фундамент новой системы – второй сигнальной системы. Короче, то, что у животных физиологи [14] готовы называть патологией высшей нервной деятельности (нервный срыв), в генезе второй сигнальной системы преобразуется в норму.
Происхождение речи – своего рода «вечная проблема». В последние годы она снова выдвинута крупным планом в двухтомном сочинении А. Леруа-Гурана [51], преимущественно с точки зрения предысторической археологии, и в трудах В. В. Бунака, преимущественно с точки зрения антропологии [7], [8], [50] (см. также [10]). Леруа-Гуран отмечает сходство полученных ими независимо друг от друга выводов. Эти исследования безусловно продвинули вопрос вперед. Однако у обоих авторов база в области физиологии высшей нервной деятельности, современной психологии и психолингвистики недостаточна; тем более оба автора обходят необходимость закладки и разработки целых новых разделов указанных наук для решения этой сложнейшей задачи. Поэтому объяснение генезиса человеческой речи получается слишком простым и тем самым в значительной мере иллюзорным.
Первое, что представляется необходимым в плане генетической психолингвистики, исходя из кратко очерченных только что физиологических концепций, это выделить этап, когда вторая сигнальная система не несла ни отражательной, ни информационной функции, а служила только средством влияния на действия людей – поначалу средством торможения. Назовем соответственно этот этап инфлюативным. Постулируемое мною отсутствие на этом этапе у второй сигнальной системы малейшей связи с предметной практикой и тем самым с мышлением в обычном смысле–и есть упомянутая точка соприкосновения с идеями Л. С. Выготского. Если и говорить на этом этапе о коммуникативной функции речи (вернее, предречи), то лишь в смысле общения, но не сообщения. Однако дело с самого начала идет об.интериндивидуальных воздействиях, а никак не о первичных «жизненных шумах», издаваемых индивидом наедине с самим собой [7]. В этом мы опять-таки стоим на одной почве с Л. С. Выготским.
[ с. 22 ]
В свою очередь инфлюативный этап я делю на две ступени: имитативно-интердиктивную и суггестивную.
Рассмотрим сначала первичную – имитативно-ннтердиктивную – функцию второй сигнальной системы. Исходная генетическая фаза, которая может быть вычленена анализом, это уже отмеченное мною выше торможение чужого действия посредством имитативного провоцирования тормозной доминанты – антагониста этого действия. За ней следует собственно имитативная или, если заимствовать термин из патологии, эхолалическая фаза развития второй сигнальной системы. По общему фону она является вообще эхокинезической (эхопраксической), но вокативный компонент в этой фазе уже начинает доминировать, поэтому ее можно называть эхолалической. Возможно, биологический смысл этой фазы–защитный: парирование тенденции к превращению тормозного механизма в командный (с помощью подкреплений). Здесь налицо двустороннее отношение индивидов – непроизвольное «передразнивание» одним другого, что исключает передачу какой-либо команды. Для реконструкции и изучения эхолалической фазы мною в опубликованной обзорной работе [40] привлечены данные по ранним этапам формирования речи у ребенка, когда словоподражание до всякой смысловой нагрузки служит единственным начальным приводным ремнем к языковой среде, т.е. составляет особый уровень в онтогенезе речи, а также по патологической эхолалии при функциональных расстройствах и при различных нарушениях лобных долей мозга [27], наконец, экспериментальные данные, свидетельствующие, что из всех словесных реакций человека несравнимо быстрее других протекает реакция повторения слышимого слова [2]; в условиях речевой патологии – [20], [50а]. Это свидетельствует о простоте ее пути в мозге и об ее эволюционной древности. На XVIII Международном конгрессе психологов мы слышали полемику между Л. А. Чистович, доказывавшей, что всякое восприятие речи начинается с быстротечной фазы редуцированного ее воспроизведения (кстати, что констатировал еще П. П. Блонский [6]), и Р. Якобсоном, утверждавшим, что это не обязательно. Приведенные факты на уровне микроинтервалов времени, какими не располагал Р. Якобсон, безусловно подтверждают истинность тезиса Чистович; по данным шведских лабораторий, эта инициальная эхолалическая реакция при восприятии слова протекает на протяжении 15 мсек. Поистине мы проникаем тут взглядом в филогенетически очень древние психические процедуры, что хорошо согласуется и с возрождением эхолалии при нарушениях в передних лобных формациях, эволюционно особенно поздних [27], [18].
Следующая, т.е. вторая, фаза досмысловой (пресемантической) второй сигнальной системы – интердиктивная. В моей опубликованной работе об интердиктивной функции речи [37] приведены результаты анализа ситуации первого артикулированного слова у группы детей. Оказалось, что при всем разнообразии первое слово всегда значит одно и то же, нечто вроде «нельзя», ибо является имитацией слова, произнесенного взрослым в момент пресечения какого-либо хватательного или иного действия ребенка. Лишь дальнейшие слова ребенка обретают семантику. Но именно в функции интердикции звуки превращаются в слово. Слово и посейчас невидимо совершает тормозную, нечто запрещающую работу. Так, по экспериментальным данным В. И. Лубовского [26], полученным на аномальных детях, но имеющим общее значение, словесная система оказывает тормозное влияние на непосредственные, т.е. первосигнальные реакции. Она предотвращает элементарное замыкание на основе простой взаимосвязи стимула и реакции. Эта тормозная функция слова отчетливо обнаруживается в норме лишь в раннем детском возрасте, позже становится скрытой, но может на-
[ с. 23 ]
блюдаться в случаях нарушения нейродинамики и в некоторых особых ситуациях. По И. П. Павлову, вторая сигнальная система прежде всего постоянно оказывает отрицательную индукцию на первую.
Вторая ступень развития инфлюативной второй сигнальной системы – суггестивная ступень. Ее уже нельзя безоговорочно назвать досмысловой (пресемантической), ибо внушаемые действия конкретны и тем самым различаемы между собой, но все же она не служит средством ни отражения, ни информации. Первый установленный нами механизм – дистантное неподкрепляемое торможение, но как же представить перевод к обратному – к возбуждению у другого индивида какого-либо действия? Очевидно, путем торможения тормоза. Ведь раз с помощью активации тормозной доминанты можно пресечь какой-то вид деятельности организма, значит, в принципе можно действовать так и на этот искусственно активированный вид деятельности. Но механизм тут отнюдь не тождественный. Включение его дает не возврат к исходному положению, а существенно новую картину. Исследование этого перехода представляет наибольшие трудности.
Суггестия является сложным преобразованием словесного торможения (интердикции): слово (или, вернее, уже сочетание слов, синтагма) запрещает «все остальное», кроме узко ограниченного действия. Например, слова «иди сюда» невидимо означают: только это разрешено, тем самым все остальное не разрешено. Торможение становится от этого глубже. Это есть генерализованное запрещение посредством исключения. Психология детского возраста вскрывает глубокую внушаемость и взаимную суггестию. В патологии величайшая внушаемость наблюдается у дебилов, микроцефалов. В свою очередь, социальная психология устанавливает и исследует в сущности предысторический механизм словесной суггестии, проявляющийся в сложно преобразованном виде и в современной общественной жизни [4], [21], [42]. Суггестивная ступень формирования второй сигнальной системы может быть подразделена на некоторые последовательные фазы (разумеется, никак не соотносящиеся с «гипнотическими фазами»).
Наконец, наступает контр-суггестивный этап, который и отвечает нашей современой второй сигнальной системе, неотделимой от мышления. Только на этом этапе она несет функцию отражения и информативной коммуникации. Тут мы и подходим к самому сложному вопросу: как именно сигналы торможения, принадлежащие к чисто онтологическому ряду механизмов воздействия одних особей на другие, минуя механизм подкрепления, обретают совершенно новое свойство – быть знаками предметов. Иначе говоря: как предметы (в это понятие здесь входят и действия) проникли в эту специальную сферу интериндивидуальных воздействий.
Из сказанного следует, что здесь нет никакой прямой линии от отражательной функции психики животных. В самом деле, если последнюю строго перевести на язык теории познания (чего, к сожалению, не делают в необходимой мере ни физиологи, ни зоопсихологи), то, я позволю себе утверждать, останется только операция узнавания (и ее оборотная сторона – различение). В логике поведения животных нет категории «такое же», а есть только категория «то же» и «не то же». Все исследования лабораториями павловской школы так называемой генерализации на деле не обнаружили в механизме последней чего-либо иного, чем неразличение (см., например, [2], [15]). Высшая нервная деятельность на уровне первой сигнальной системы – это прежде всего неустанное, цепкое узнавание явления, даже если но огромному числу признаков оно изменилось, или различение двух явлений, хотя по некоторым признакам они могли бы сойти за одно. Но так как «узнавание»
[ с. 24 ]
у животного есть не что иное, как повторное употребление им одного и того же действия, то это одновременно есть приспособление, построение в деталях данного действия применительно к изменившимся свойствам явления или ситуации [19].
Если так, то в этом экстероцептивном и проприоцептивном узнавании и различении нет ничего еще, что могло бы развиться в человеческую логику. Тем самым нельзя говорить даже о представлениях у животного. Вот почему я не могу согласиться с мнением В. В. Бунака, что остается дедуктивным путем изучить переходные формы умственной, а вместе с тем и речевой деятельности, которые должны были существовать между конкретными представлениями антропоморфных обезьян и человеческими понятиями. В. В. Бунак предлагает прибегнуть к встречной интерполяции наших знаний об умственной деятельности тех и других [8; 509]. Но на деле вся дедукция выливается лишь в квантитативную шкалу, имели место «расширение», «обогащение», «рост» некоторых свойств умственной деятельности обезьян[там же; 551].
Однако я не склонен оспаривать необходимость иной дедукции – качественной экстраполяции некоторых черт концептуально-логического мышления и речевой деятельности до низшего уровня. В 1962 году я назвал соответствующую довольно отвлеченную науку, которая должна быть построена на рубеже логики и психологии, генетической логикой [41], хотя этот термин употребляют и в других смыслах.
Генетическая логика, говоря шире, уже представлена в мире двумя основными течениями, по существу противоположными. Они олицетворены в Жане Пиаже и Анри Валлоне с их школами и последователями. Оба исследовали развитие мышления на ребенке, но оба глубоко интересовались и «дикарем» – заглядывали в предысторию, в антропогенез. Коренное различие их взгляда на логику можно сформулировать так: для Пиаже логика, как норма мышления, сама по себе однозначна, инвариантна, неизменна, а психологу остается исследовать стадии ее освоения индивидом; на этом пути Пиаже и его сотрудниками проделана огромная полезная работа ( [31], [32], [33], [34], [53], [54], [55], [16], [25], [28], [29]). Валлон же, следуя в этом за ранним Леви-Брюлем, подверг глубокому изучению также генезис и трансформации самой логики ( [9], [57], [58], [46]). Спустившись до ее глубин, он открыл явление пар или бинарных структур, не менее важное для генетической логики, чем явление синтагм (справедливо выдвинутое на передний план В. В. Бунаком) – для генетической лингвистики. Увы, при этом В. В. Бунак категорически отверг ход мыслей и Валлона и Выготского. «Заключение,– пишет он без всяких аргументов о них обоих, – к которому пришли авторы этих работ, нельзя признать убедительным» [8; 513]. Как уже указывалось в начале, я, как раз напротив, нахожу новые и новые доказательства правоты их главных заключений.
Валлон обнаружил пары представлений или бинарные структуры, как простейший элемент мысли, как «молекулу» докатегориального мышления, при изучении детей 6-7 (и до 9)-летнего возраста. Валлон приводит многочисленные примеры. Суть этой операции состоит в том, что она в одно и то же время и двухэлементна и нерасчленима на два элемента. Иными словами, связываемые мыслью ребенка два представления вполне отдифференцированы и вполне отождествлены. Добавлю от себя пояснение: так в сновидении мы подчас отождествляем или подменяем друг другом двух лиц или две местности, хотя ясно знаем их различие. Генетически, по Валлону, пара элементов предшествует одному отдельному элементу, «дуальность» у истоков мышления предшествует единичности. «Элементарной частицей мысли является эта бинарная структура, а не те элементы, из которых она состоит» [57; т. 1, стр. 41].
[ с. 25 ]
«Это недифференцированные понятия, где два термина сосуществуют, будучи одновременно и смешиваемы и различаемы, это единицы-пары»[там же; стр. 104]. Наблюдения над детьми Валлон расширил и на сферу психопатологии, и на первобытное мышление, и (совместно с Эвар-Хмельницкой, [58]) на общую теорию памяти. Последовательница Валлона (а также Выготского) американская психолингвистка Уир [59] вскрыла тот же факт спаренных структур в мышлении и языке детей значительно меньшего возраста.
Автор настоящей работы в свою очередь в изучении этого факта опирался на эксперименты и наблюдения по психическому развитию детей раннего возраста. Но больше всего пришлось уделить внимания анализу указанного феномена в плоскости а) логики, в) семиотики, с) синтаксиса. В этом аспекте вместо выражений Валлона «пара», «чета», «бинарная структура» мы будем употреблять термин «дипластия».
Как следует из приведенного описания этого явления, дипластия не укладывается в понятие ассоциации; ни в коем случае нельзя также сблизить дипластию с физиологическим понятием временной связи. Генетическая логика должна вписать дипластию в систему понятий логики, перевести ее на язык логики. Но того же самого недостает всем выдвигавшимся когда-либо этнологическим идеям о господстве в первобытном обществе «прелогического мышления», «принципа партиципации», «магического мышления». На самом деле речь во всех случаях идет не о какой-то другой логике, ибо логика в самом деле мыслима только одна, а об изнанке логики. Абсурд далеко не является пустым, чисто негативным понятием, каким он представляется традиционной логике. Конечно, абсурд определяется как невыполнение условий логики, но нельзя ли в свою очередь логику определить как невыполнение условий абсурда? Ведь можно придать обратные формулировки всем трем основным законам формальной логики, причем не в негативной форме. Мы сразу получим идею эквивалентности условий (законов) логики и обратных условий (законов) абсурда, так что за исходные можно брать либо те, либо другие, а обратные окажутся отрицательными, негативными. В таком случае за исходные условия можно взять 1) обязательную полисемию (омонимию) терминов, 2) обязательность противоречия, 3) принцип совместности А и не-А, а всякую логичность рассматривать. как нарушение этих правил. Это не просто игра ума, не тавтология, если таким путем получается обобщение более высокого порядка. Так оно и есть.
Кратчайшим образом абсурд можно выразить формулой А ≡ В. Употребив две разные буквы А и В, мы различили их, но, поставив знак тождества (три черты), мы их отождествили. Отсюда видно, что дипластия с точки зрения логики – это и есть абсурд. Причем, чем более отдельная дипластия изолирована от цепи или потока представлений, тем более выражает она чистый, законченный тип абсурда.
Этим начальным кратким экскурсом в логику мы еще обострили мысль об отсутствии континуитета между механизмами поведения животных и ранними ступенями второй сигнальной системы. Если бы последняя сразу несла функцию отражения, закон абсурда был бы с нею несовместим. Но она не несла этой функции. Она относилась не к сфере предметной деятельности, которая еще оставалась первосигнальной, а только к некоторым специфическим видам взаимодействия между индивидами. Каков же материальный физиологический субстрат дипластии-абсурда? Вернемся к теории тормозной доминанты. Как мы помним, неадекватный рефлекс появляется в условиях «трудного состояния» центральной нервной системы – при столкновении процессов возбуждения и торможения, при затруднительной дифференцировке, в
[ с. 27 ]
мимолетной ультрапарадоксальной фазе. Теперь нам уже недостаточно указать на имитатогенность тех неадекватных рефлексов, которые образовали субстрат второй сигнальной системы. Неадекватный рефлекс (возьмем наш пример – чесание) свидетельствует о наличии двух раздражителей, один из которых играет роль возбудителя по отношению к какому-нибудь данному предметному действию (например, пищевому), другой – роль тормозной дифференцировки (скажем, это круг и эллипс в классической демонстрации И. П. Павлова). В физиологической ситуации их «сшибки» круг и эллипс необъединимы, противоположны, и в то же время оба агента действуют совместно, соединенно. Неадекватный рефлекс выражает и их категорическую несовместимость (обусловленную несовместимостью возбуждения и торможения) и их спаренность до степени неразличимости. Вот это и есть перевод на язык физиологии высшей нервной деятельности логической природы дипластии, это и есть физиологический коррелят абсурда. Если другой индивид имитативно провоцирует чей-либо неадекватный рефлекс, он тем самым не только тормозит адекватное действие этого индивида, но как бы прикасается и к описанной физиологической основе.
Рассмотрим теперь то же явление дипластии с точки зрения семиотики. Именно в дипластии заложена тайна рождения знака. Отношение между знаком и обозначаемым предметом в человеческой речи – это всегда одновременно и их различение и их слияние. Например, мы не утрачиваем различения человека и его имени, но вместе с тем мы его и сливаем с именем. Как видно, это соответствует логической структуре дипластии. Но в чистой изолированной дипластии, как это ни удивительно, нельзя различить, какой из двух элементов служит знаком, какой – обозначаемым. Они оба – знаки друг друга, иначе говоря, их семиотическая роль амбивалентна.
Вот перед нами реципрокная пара: какое-либо движение рук и какой-либо голосовой акт. В этой паре каждый элемент как бы «обозначает» другой. Чем больше число таких пар, дифференцируемых между собой, тем больше требуется разных движений рук и разных голосовых актов. Но ассортимент звуков, данных природой, был неизмеримо беднее, чем ассортимент ясно различимых движений рук, ибо на раннем этапе эволюции человека все действия – предметны, следовательно, все действия рук можно отчетливо дифференцировать по вовлекаемым в действие предметам. Количество возможных комбинаций хорошо дифференцируемых звуков до стадии сложного синтаксиса должно было сильно отставать от этого многообразия доступных предметных действий. А это значит, что после стадии амбивалентности некоторое время не звуки речи были знаками предметов и действий, а, наоборот, предметы и действия служили средством для большей дифференциации звуков речи. Лишь в дальнейшем соотношение стало обратным, и тогда слова стали словами о вещах, обрели номинативную функцию.
Чтобы подтвердить эту схему, надо снова вернуться на почву генетической логики. К сожалению, здесь я могу лишь совсем кратко, в виде резюме логических исследований, перечислить некоторые главы этой интересной науки, которую можно было бы также назвать сублогикой или учением о дипластиях.
Одна из глав трактует вопрос о дипластиях дипластий. Рассуждая отвлеченно, элементами дипластии могут быть какие угодно явления, лишь бы они оказались в позиции такого же взаимного исключения, как возбуждение и торможение. Каждая изолированная дипластия, как уже сказано, абсурдна, а семиотически амбивалентна. Но как она могла бы выйти из изоляции? Продолжая рассуждать отвлеченно, следует допустить, что среди бесчисленных комбинаций самых разнообразных пар могут оказаться и пары дипластий, но и это еще не свяжет их, если среди таких случаев некоторые дипластии не будут иметь один общий элемент. Тогда две дипластии преобразуются в трипластию. Ее можно изобразить в виде равнобедренного треугольника. Вот только тут, в трипластии, появляется различие между знаком и обозначаемым: обозначаемое одно, знаков два, они находятся между собой в отношении взаимной заменяемости, но взаимной нетождественности. Трипластии – дверь к мышлению. Но они могут быть двух противоположных типов: типа синонимии и типа омонимии, если применить к логике лингвистические термины. Современное мышление немыслимо без синонимии, омонимия же, напротив, в принципе – устранимый пережиток [43]. Пережиток чего? Той стадии, когда не слова были знаками вещей, а наоборот; когда, следовательно, предметы и действия ставились в некоторые отношения и связи между собой еще не как таковые, а как знаки. Следующий шаг анализа приводит к новой редкой возможности: к дипластии из двух трипластий. Образуется тетрапластия. Ее можно изобразить в виде квадрата, пересеченного диагоналями. Это уже значительно более глубокий вход из сублогики в логику: налицо ряд знаков и ряд обозначаемых предметов, связанных через значения.
Другая глава – теория перехода от дипластий к сериации и классификации и тем самым к образованию общих понятий. И та и другая операция, при всей их противоположности друг другу, могут быть выведены из своего рода преодоления и распадения дипластий. А именно, при сериации различие между двумя элементами принимается за нулевое, и они тем самым превращаются в количественно неограниченный ряд взаимозаменимых элементов. При классификации, наоборот, различия двух элементов принимаются за столь абсолютные, что дипластия уступает место дихотомии. Лишь сочетание этих двух путей ведет к общим понятиям.
Еще одна глава – теория перехода от дипластий к противоположным умственным и практическим действиям. В истории культуры мы наблюдаем три большие группы явлений, служащих отрицанием принципов дипластии:
1) Все бесчисленные человеческие суждения, где два элемента (термина) не исключают друг друга, а имеют самую разную степень взаимного сходства или взаимной связи (симильной, парциальной, сукцессивно-симультанной). С точки зрения логики абсурда, все эти суждения – брак, или, если можно так выразиться, дезабсурдизация. Если мы расположим их на прямой линии по степени связанности элементов, то придем в обе стороны к двум противоположным эстремальным группам. Каким именно? Ответ на это дают две следующие группы явлений.
2) Пары элементов, в принципе не имеющих между собой ни малейшего сходства и связи (сюда относятся преимущественно языковые знаки в их отношении к обозначаемым предметам), но зато образующие теперь между собой неограниченные системы «переводов», перифраз, синонимий, знаков знаков.
3) Пары и серии элементов, предельно неразличимых. Сюда относится прежде всего всякая искусственная симметрия, но также ритм (графический или во времени), всяческие точно повторяющие друг друга материальные изделия, например, монеты, а также обряды и т.д. Особенно частый случай в этой логической группе – операция счета, счисление (здесь у истока лежит образование неразличимой пары не из реальных элементов, а из равной степени различия между элементами А, В и С, то есть из равенства интервалов между А и В, В и С).
Остается добавить, что всякая целенаправленная деятельность,
[с. 28]
осуществление плана, цели, фантазии, всякое обнаружение искомого и ожидаемого, – все это может рассматриваться как усилия искусственно создать или найти подобие – реального двойника, в противоположность дипластии.
Подведем итог. Инфлюативный этап подготовки второй сигнальной системы охватывает и досемантическую и сублогическую (суггестивную) ступень. Этот этап – явление полностью противоположное первой сигнальной системе животных. Но наши современные мышление и речь, в свою очередь, служат уже иной, контр-суггестивной сигнальной системой. Если у нее и есть какое-то подобие с первой, соблазняющее зоопсихологов, кибернетиков, семиотиков, то только потому, что дважды имело место изменение знаков на обратные. Наша современная сигнальная система есть продукт, употребляя выражение Фейербаха, «выворачивания вывернутого». Но я не предлагаю игру в замену слов: термин «вторая сигнальная система» создан и укрепился для обозначения нашей современной системы речевой коммуникации и соответствующего аппарата мышления. Не меняя слов, достаточно.помнить, что между первой и современной второй сигнальной системой генетически лежит этот принадлежащий далекому прошлому промежуток, отмеченный двойной переменой знаков на обратные.
Как же синхронизировать его с принятой антропологической и археологической периодизацией происхождения человека? Здесь, в финале, я могу с удовлетворением сблизить свои заключения с некоторыми важными выводами В. В. Бунака. Исследуя происхождение речи в антропогенезе, В. В. Бунак ввел, как узловое, понятие «синтагм» (синтагма). Выше я уже присоединился к этому. По заключению В. В. Бунака, «синтагмическая стадия характеризует членораздельную речь в собственном смысле слова» [8; 516]. До синтагмической стадии нет членораздельной речи (я не понимаю выражения «в собственном смысле слова»). Мы совершенно расходимся в представлении о том, что предшествовало синтагмам и членораздельной речи. Но В. В. Бунак тонко и разносторонне доказал, что появление синтагмов в речи и мышлении следует синхронизировать с поздним (верхним) палеолитом, с ископаемыми неоантропами[там же; 548–580]. Мои выводы вполне согласуются с этой датировкой: я отношу к тому же времени суггестивную ступень второй сигнальной системы, дипластические умственные действия.
Что касается изготовления каменных орудий более ранней поры, т.е. в нижнем (раннем) и среднем палеолите, оно вполне поддается естественнонаучному анализу без привлечения психологических категорий «общие представления» и «понятия». Здесь более уместна биологическая категория «сложные формы поведения», и остается лишь ответить: требовалось ли для осуществления этой формы высшей нервной деятельности что-либо начинающему объяснять словами или достаточно было показа. Анализ развития палеолитических изделий убеждает, что вполне достаточно привлечь категорию показа – имитативного научения (попросту – имитации). Видимо, физиология высшей нервной деятельности животных еще недостаточно учитывает этот третий биологический механизм: если в масштабах вида доминируют врожденные безусловные рефлексы, в масштабах жизни индивида мы изучаем приобретенные временные связи, условные рефлексы, то в масштабах популяции специфично подражание, делающее этологию несколько более подвижной стороной характеристики вида, чем его морфология [45]. Этот регулятор – имитативность – был, видимо, в огромной степени характерен для ископаемых гоминид. На его основе имитативно-интердиктивная ступень второй сигнальной системы возникла и развилась примерно во второй половине среднего палеолита, у поздних палеоантропов.
[с. 30]
Как сказано выше, у «кроманьонцев» (ископаемых неоантропов) она перешла в суггестивно-сублогическую ступень, а для современных неоантропов (Homo sapiens recens) характерна уже контр-суггестивная ступень, т.е. современные речь и мышление [35].
Изложенное ставит дальнейший вопрос: какая пружина заставляла двигаться с этапа на этап намеченное нами развитие второй сигнальной системы? В общем ясно, что это – перемежающиеся реципрокные усилия воздействовать на поведение другого и противодействовать этому воздействию. Однако тем самым мы выходим в новую обширную область – генетической социальной психологии.
Цитированная литература
[1] Андросова З.Г., Гинецинский А. Г., Гнедина Т. Н., Курдубан Л. И., Наточкин Ю. В., Толкунов Б. Ф. Об условных реакциях, образующихся при действии гуморальных факторов. «Журнал высшей нервной деятельности», т. IX, вып. 3, 1959.
[1a] 1a. Анохин П. К. Внутреннее торможение как проблема физиологии. М., 1958.
[2] Анцыферова Л. И. О закономерностях элементарной познавательной деятельности. М., 1961.
[3] Аствацатуров М. И. Клинические и экспериментально-психологические исследования речевой функции. СПб., 1908.
[4] Бехтерев В. М. Внушение и его роль в общественной жизни. СПб., 1908.
[5] Биологические основы подражательной деятельности и стадных форм поведения (Материалы симпозиума). Отв. ред. А. Д. Слоним. М.–Л., 1965.
[6] Блонский П. П. Память и мышление. В кн.: «Избранные психологические произведения». М., 1964.
[7] Бунак В. В. Происхождение речи по данным антропологии. В кн.: «Происхождение человека и древнее расселение человечества». (Труды Института этнографии нов. сер., т. XVI). М., 1951.
[8] Бунак В. В. Речь и интеллект, стадии их развития в антропогенезе. В кн.: «Ископаемые гоминиды и происхождение человека» (Труды Института этнографии нов. сер., т. 92). М., 1966.
[9] Валлон А. От действия к мысли. М., 1956.
[10] Войно М. С. Речь как одна из важнейших специфических человеческих особенностей. В кн.: «У истоков человечества (Основные проблемы антропогенеза)» М., 1964.
[11] Воронин Л. Г. К вопросу об имитационных способностях низших обезьян. «Физиологический журнал СССР им. И. М. Сеченова», т. XXXIII, вып. 3, 1947.
[12] Воронин Л. Г. Лекции по сравнительной физиологии высшей нервной деятельности. М.,1957.
[13] Выготский Л. С. Мышление и речь. В кн.: «Избранные психологические произведения». М., 1956.
[14] Долин А. О. Патология высшей нервной деятельности. М., 1962.
[15] Кольцова М. М. Обобщение как функция мозга. М.–Л., 1967.
[16] Комм А. Г. Проблемы психологии интеллекта в трудах. Ж. Пиаже. «Вопросы психологии», № 1, 1957.
[17] Конорский Ю. М. К вопросу о внутреннем торможении. В кн.: Объединенная сессия, посвященная 10-летию со дня смерти И. П. Павлова». М.–Л., 1948.
[18] Кочеткова В. И. Сравнительная характеристика эндокранов гоминид в палеоневрологическом аспекте. В кн.: «Ископаемые гоминиды и происхождение человека» (Труды Института Этнографии, нов. сер. т. 92). М., 1966.
[19] Крушинский Л. В. Формирование поведения животных в норме и патологии. М„ 1960.
[20] Крышова Н. А. и Штейнгарт К. М. См. Штейнгарт К. М. – О формировании и регуляции кожногальванических двигательных и речедвигательных рефлексов у здоровых и больных детей. Диссертация. Л., 1963.
[21] Куликов В. Н. Вопросы психологии внушения в общественной жизни. В сб.: «Проблемы общественной психологии». М., 1965.
[22] Купалов П. С. Учение о рефлексе и рефлекторной деятельности и перспективы его развития. В кн.: «Философские вопросы физиологии высшей нервной деятельности и психологии». М., 1963.
[23] Ладыгина-Котс Н. Н. Дитя шимпанзе и дитя человека. М., 1935.
[24] Ладыгина-Котс Н. Н. Предпосылки человеческого мышления (Подражательное конструирование обезьянами и детьми). М., 1965.
[25] Лекторский В. А., Садовский В. Н. Основные идеи «генетической эпистемологии» Жана Пиаже. «Вопросы психологии», № 4, 1961.
[26] Лубовский В. И. Словесная регуляция в образовании условных связей у аномальных детей. В кн.: «XVIII Международный психологический конгресс. Симпозиум 31: Речь и психическое развитие ребенка». М., 1966.
[27] Лурия А. Р. Высшие корковые функции человека и их нарушение при локальных повреждениях мозга. М., 1962.
[28] Непомнящая Н. И. Анализ некоторых понятий психологической концепции Жана Пиаже. «Вопросы психологии», № 4, 1964.
[29] Непомнящая Н. И. О связи логики и психологии в системе Ж. Пиаже. «Вопросы философии», № 4, 1965.
[30] Норкина Л. Н. К анализу «компенсаторных» реакций при выработке внутреннего торможения. В сб.: «Физиология и патология высшей нервной деятельности обезьян». Сухуми, 1960.
[31] Пиаже Ж. Избранные психологические труды. Пер. с фр. М., 1967.
[32] Пиаже Ж. Проблемы генетической психологии. «Вопросы психологии», №3. 1956.
[33] Пиаже Ж. Роль действия в формировании мышления. «Вопросы психологии». № 6, 1965.
[34] Пиаже Ж. и Инельдер Б. Генезис элементарных логических структур. Классификации и сериации. Пер. с фр. М., 1963.
[35] Поршнев Б. Ф. Возможна ли сейчас научная революция в приматологии? «Вопросы философии», № 3, 1966.
[36] Поршнев Б. Ф. Выступление на Всесоюзном совещании… В кн.: «Философские вопросы физиологии высшей нервной деятельности и психологии». М., 1963.
[37] Поршнев Б. Ф. Генетическая природа сознания (Интердиктивная функция речи). В кн.: «Проблемы сознания. Материалы симпозиума». М., 1966; см. также выступление на симпозиуме, в кн.: «Сознание», М., 1967.
[38] Поршнев Б. Ф. Неадекватные рефлексы. «Тезисы докладов на II съезде О-ва психологов», вып. 4, М., 1963.
[39] Поршнев Б. Ф. Неадекватные рефлексы и их значение в эволюции высших животных. «Бюллетень МОИП, отдел биологический», т. LXX (3), 1965.
[40] Поршнев Б. Ф. Речеподражание (эхолалия) как ступень формирования второй сигнальной системы. «Вопросы психологии», № 5, 1964.
[41] Поршнев Б. Ф. Состояние пограничных проблем биологических и общественно-исторических наук. «Вопросы философии», № 5, 1962.
[42] Поршнев Б. Ф. Социальная психология и история. М., 1966.
[43] Рассел Б. Человеческое познание, его сфера и границы. Пер. с англ. М., 1957.
[44] Резников Л. О. Гносеологические вопросы семиотики. Л., 1964.
[45] Сложные формы поведения. Под ред. А. Д. Слонима и др. М.–Л., 1965.
[46] Тутунджян О. М. Психологическая концепция Анри Валлона. Ереван, 1966.
[47] Ухтомский А. А. Доминанта. М.–Л., 1966.
[48] Фирсов Л. А. Сравнение следового подражания со следовыми условными рефлексами у шимпанзе. «Вопросы антропология», вып. 13, 19
[49] Шеррингтон Ч. Рефлекторная деятельность спинного мозга. Пер. с англ. М.– Л., 1935.
[50] Воunak V. V. L’origine du langage. In «Les processus de l’hominisation. Colloq. internat. Centre nat. rech. scient.», Paris, 1958.
[50a] Kreindler A., Fradis A. Performances in aphasia. Paris, 1968.
[51] Lerоi-Gоurhаn A. Le geste et la parole, v. 1–11. Paris, 1964–1965.
[52] Malsоn L. Les enfants sauvages: mythe et realité. Paris, 1964.
[53] Piaget J. (sous la dir. de.). «Etudes l’épistémologie génétique», t. I–XV Paris, 1953–1963.
[54] Piaget J. Etudes sur la logique de l’enfant, 3-me ed.; v. I. Le langage et la pensee chez l’enfant. Neuchatel – Paris, 1948.
[55] Piaget J. Introduction a l’épistémologie génétique. t. I–III. Paris, 1950.
[56] Vallоn H. Les enfants-loups. «La Nature», № 1. 1955.
[57] Wallon H. Les origines de la pensée chez l’enfant, t. I–II, Paris, 1945.
[58] Wallon H. et Evart-Chmielniski E. Les mécanismes de la mémoire en rapport avec ses objets. Paris, 1951.
[59] Weir R. N. Language in the crib. The Hague, 1962.