Р.О. Якобсон. Два вида афатических нарушений и два полюса языка

статья из сб. Р. Якобсон “Язык и бессознательное”. М., 1996. С. 26-51

ДВА ВИДА АФАТИЧЕСКИХ НАРУШЕНИЙ И ДВА ПОЛЮСА ЯЗЫКА[1]

Если считать афазию речевым расстройством, что и явствует из самого термина, то любое описание и классификация синдромов афазии должно начинаться с вопроса о том, какие именно аспекты языка оказываются поврежденными при различных расстройствах такого рода. Подступы к этой проблеме уже давно были предприняты Хьюглинсом Джексоном[2], однако ее невозможно разрешить без участия профессиональных лингвистов, имеющих представление о строении языка и его функциях.

Чтобы на должном уровне исследовать проблему распада коммуникативных структур нам следует с самого начала понять природу и устройство того вида коммуникации, в котором она прекратила исполнять свои функции. Лингвистика охватывает все аспекты языка, его фактическое применение, исторический статус, его зарождение и разложение[3].

В настоящее время ряд психопатологов придают большое значение лингвистическим проблемам возникающим при исследование языковых нарушений[4], некоторые из этих вопросов уже рассматривались в ряде статей появившихся совсем недавно[5]. [с. 27] Тем не менее, в большинстве случаев, несмотря на насущную необходимость признать вклад лингвистов в исследование афазии, это требование продолжают игнорировать. Например, в одной из новых книг, рассматривающей главным образом сложные и запутанные проблемы детской афазии, предложен метод согласования разных дисциплин; автор показывает, насколько необходимы в этой области совместные усилия отоларингологов, педиатров, аудиологов, психиатров и педагогов; что же касается роли науки о языке, то она настоятельно умалчивается, будто бы расстройство речевого восприятия не имеет к языку никакого отношения[6].

Этот пробел тем более плачевен, что автором книги является директор Клиники детской аудиологии и афазии при Северозападном Университете; между прочим, среди сотрудников этого университета числится Вернер Ф. Леопольд, лучший из нынешних американских специалистов по детской афазии. Сами лингвисты тоже ответственны за то, что совместное научное исследование афазии довольно долго не находило своего осуществления. Никто еще не проводил исчерпывающего лингвистического наблюдения за детьми-афатиками из разных стран. Не было также ни малейших попыток объяснить и систематизировать с точки зрения лингвистики многочисленные клинические данные о разных типах афазии. Такое положение дел тем более удивительно, что, с одной стороны, стремительное развитие структурной лингвистики обеспечило исследователям право пользоваться эффективными приемами для изучения речевой регрессии, а с другой, расщепление языковой структуры свойственное речи афатиков, указало новый для лингвистики способ понимания общих законов языка.

Применение чисто лингвистических критериев при истолковании и классификации афатических заболеваний может внести заметный вклад в науку о языке и языковых нарушениях; однако для этого необходимо, чтобы лингвисты сумели соблюсти такую же осторожность и компетентность при работе с психологическими и неврологическими данными, как им это удается делать в собственной сфере. В первую очередь им следует ознакомиться с техническими терминами и приемами, опробованными в разных областях медицины, изучающих это заболевание; затем, отчеты об историях болезней должны быть подвергнуты тщательному лингвистическому анализу; и, наконец, лингвисты сами должны уметь работать с пациентами, чтобы иметь дело с забо-[с. 28]леванием напрямую, а не только посредством обработки готовых отчетов, которые, вероятно, составлялись и обрабатывались вовсе с иной целью.

За последние 20 лет психиатры и лингвисты, занимающиеся проблемами афазии, достигли поразительного единодушия по поводу лишь одной сферы афатических явлений, а именно, по поводу расщепления фонологической модели[7].

Разложение подобного рода осуществляется с четкой временной последовательностью. Афатическая регрессия может служить зеркалом процесса усвоения звуков речи ребенком: она отражает развитие речевых навыков у ребенка, но в обратную сторону. Более того, сравнение языка детей и пациентов-афатиков дает нам возможность установить ряд законов о взаимозависимости этих двух процессов. Поиск примеров прогресса и регресса в речи, а также поиск общих законов взаимозависимости этих процессов не ограничивается фонологической моделью, но распространяется также на грамматическую систему. В этом направлении было сделано лишь несколько предварительных попыток, которые, на мой взгляд, следовало бы умножить[8].

I. О ДВОЙСТВЕННОЙ ПРИРОДЕ ЯЗЫКА

В речи осуществляется селекция определенных лингвистических единиц, а также комбинация этих единиц в языковые единства, большей сложности. На лексическом уровне это легко заметить: говорящий подбирает слова и встраивает в предложения, сочетая их согласно синтаксической структуре используе-[с. 29]мого им языка; предложение, в свою очередь, образует высказывания.

Тем не менее, говорящий не может пользоваться полной свободой при выборе слов: он осуществляет селекцию слов (исключая редкие случаи неологизмов) из лексического хранилища, которым владеют оба – и он, и его адресат.

Специалист, исследующий приемы коммуникации, приближается к сути речевого акта как такового, только когда он допускает, что при оптимальном обмене информацией между говорящим и слушающим они оба имеют в своем распоряжении одну и ту же «картотеку готовых высказываний»: адресант при произнесении словесного сообщения выбирает одну из этих «заранее известных возможностей», адресату же полагается сделать соответствующий выбор из того же самого вокабуляра «уже предусмотренных и предвиденных возможностей»[9].

Таким образом, для функционального осуществления речевого акта необходимо, чтобы его участники использовали общий код. «”Did you say pig or fig?”said the Cat. “I said pig” replied Alice.»[10] В этом странном высказывании четвероногий адресат из семейства кошачьих пытается уловить языковой выбор, осуществленный адресантом. В общем для Кота и Алисы коде, т.е. в разговорном английском, разница между взрывным и фрикативным согласным может изменить смысл сообщения, при том, что все остальные элементы сообщения не изменяются. Алиса, употребив дифференциальный признак «взрывной vs. фрикативный», отказалась от второго и выбрала первый из этих двух; в том же самом акте речи она объединяет избранный ею дифференциальный признак с другими одновременно проявляющимися признаками, такими, как емкость и напряженность звука /р/, в противовес высокой смычке /t/ и ненатянутости /b/. Таким образом, все эти атрибуты образуют пучок дифференциальных признаков, т.н. фонему. За фонемой /р/ следуют фонемы /i/ и /g/, являющие собой пучки одновременно задействованных дифференциальных признаков. Таким образом, сцепление одновременных единств и конкатенация последовательных единств – это два способа, с помощью которых мы, говорящие, комбинируем лингвистические компоненты.

Ни один из пучков – ни те, что образуют фонемы /р/ или /f/,ни такие последовательности пучков, как /pig/ или /fig/ – не могут [с. 30] быть изобретены самим говорящим, который реализует эти пучки в речи. Дифференциальный признак «взрывной vs. фрикативный» и фонема /р/ тоже никогда ни окажутся вне контекста. Признак смычности появляется в сочетании с другими согласующимися с ним признаками, и все возможные комбинации этих признаков в таких фонемах как /р/, /b/, /t/, /d/, /k/, /g/ и т.д., ограничиваются кодом данного языка. Код накладывает ограничения на возможные комбинации фонемы /р/ с другими следующими за ней и/или предшествующими фонемными цепочками; в лексическом же фонде каждого отдельного языка потребляется лишь часть допустимых в действительности фонематических комбинаций. Даже когда другие фонемические комбинации теоретически возможны, говорящий, как правило, является лишь потребителем слов, но не их создателем. Сталкиваясь с отдельными словами, мы представляем их в качестве единиц уже существующего кода (т.е. закодированными единицами). Чтобы сразу понять слово нейлон, надо уже знать о значении закрепленном за данной вокабулой в лексическом коде современного английского языка.

Кроме того, в любом языке существуют стойкие словосочетания, или т.н. фразеологизмы. Нельзя понять значения идиомы howdoyoudoпутем простого добавления друг к другу лексических компонентов; здесь целое не равно сумме частей. Словосочетания, которые в таких случаях функционируют как отдельные слова, представляют собой обычную, но все же маргинальную часть лексического кода. Чтобы понять огромное количество словосочетаний нам достаточно распознать слова-компоненты и синтаксические правила их согласования. В пределах этих законных ограничений мы свободны в выборе новых контекстов для слов. Безусловно, эта свобода относительна, и набор общераспространенных клише в значительной степени определяет наш выбор среди комбинаций. Однако нельзя спорить и с тем, что мы обладаем достаточной свободой при составлении совершенно новых контекстов, даже несмотря на сравнительно низкую статистическую вероятность их употребления.

Таким образом, комбинирование лингвистических единиц происходит соответственно шкале, определяющей уровни свободы при комбинации. При объединении дифференциальных признаков в фонемы говорящий пользуется минимальным уровнем этой свободы. В коде уже закреплены все возможные для данного языка варианты. Число вариантов среди образующих слова фонематических комбинаций четко ограничено. Она ограничивается маргинальной ситуацией образования новых слов. Co-[с. 31]ставляя из слов предложения, говорящий менее зависим. И наконец, при объединении предложений в высказывания зависимость от обязательных синтаксических правил ослабевает, существенно возрастает возможность свободного выбора при создании новых контекстов, хотя опять-таки нельзя игнорировать роль многочисленных стереотипных высказываний.

Любой языковой знак предполагает два вида структурной организации (arrangement):

1) Комбинация: любой знак состоит из знаковых компонентов и/или встречается в комбинации с другими знаками. Это значит, что любая языковая единица одновременно функционирует в качестве контекста для более простых единиц и/или стремится к собственному контексту в пределах более сложной лингвистической единицы. Следовательно, любое возможное объединение лексических единиц создает другую группу существующую уже в качестве новой единицы высшего порядка: комбинация и контекстная композиция (contexture) — это две грани одной и той же операции.

2) Селекция: селекция между альтернативными вариантами предполагает возможность замены одного варианта на другой, эквивалентный предыдущему в одном отношении и совершенно отличный от него в другом. Итак, селекция и субституция тоже представляют собой две грани одной и той же операции.

Фердинанд де Соссюр ясно осознавал фундаментальную роль, которую эти две операции играют в языке. Однако из двух функций комбинации – сцепления и конкатенации (concurrence and concatenation) – женевский лингвист признавал лишь существование второй – функцию временной последовательности. Несмотря на то, что сам ученый в общем-то понимал фонему как структуру, составленную из различных дифференциальных признаков (élémentsdifferentielsdesphonemes),он поддался таки традиционному верованию в линейное строение языка «quiexclutlapossibilité deprononcerdeux éléments à lafois»,«который исключает возможность одновременного произнесения двух элементов»[11].

Для того, чтобы разграничить эти два вида структурных отношений, названных нами комбинацией и селекцией, Ф. де Соссюр решил, что первый из упомянутых нами видов соотносит элементы inpresentia(в наличии): он связывает два или несколько реально присутствующих элемента в реальном языковом ряду, в [с. 32] то время как второй вид «объединяет элементы inabsentia(в отсутствии), в мнемоническом, воображаемом ряду». Другими словами, селекция (и, соответственно, субституция) управляет единицами сочетаемыми в коде, но не в реальном сообщении, в случае же комбинации единицы сочетаются и в коде, и в сообщении или только в реальном сообщении. Адресат воспринимает данное высказывание (сообщение) как комбинацию,составленную из отдельных частей (предложений, слов, фонем, и т.д.), выбор которых осуществляется из всех возможных компонентов языкового кода. Части, способные объединяться в контекст образуют отношение смежности, в то время как в субститутивной конфигурации знаки сочетаются в зависимости от степени сходства между ними, охватывающего эквивалентность синонимов и общего ядра антонимов.

Эти две операции (смежности и сходства) обеспечивают для каждого отдельного языкового знака две группы т.н. интерпретантов (этот весьма удачный термин ввел в употребление Чарльз Сандерс Пирс)[12].

Существует два вида отсылок, используемых для интерпретации знака – один отсылает к коду, другой – к контексту, кодифицированному или произвольному; при каждом из этих двух видов референций знак вступает в отношение с другой группой языковых знаков и это происходит либо посредством чередования (alternation) (I тип референции), либо – выравнивания (allignment) (II тип референции). Любая сигнификативная единица может быть заменена другими, более подходящими знаками того же кода; таким образом проявляются основные функции кода, в то время как контекстуальная функция кода определяется его связью с другими знаками в пределах той же речевой последовательности.

Компоненты любого сообщения в обязательном порядке образуют внутренние отношения с кодом, и внешние отношения – с самим же сообщением. Язык в разных его аспектах пользуется обоими видами отношений. Происходит ли обмен сообщениями, или коммуникация осуществляется односторонним образом от адресанта к адресату – для того, чтобы состоялась передача сообщения между участниками речевого акта должен существовать хотя бы один из видов смежности. Разобщенность между двумя индивидами в пространстве и времени преодолевается путем внутренней связи: между символами, которые использует [с. 33] адресант, и теми, что узнает и понимает адресат, должен существовать определенный уровень эквивалентности. Вне этого уровня произнесение сообщения не имеет смысла: получатель сообщения не реагирует на него, даже если он его воспринимает.

II. НАРУШЕНИЕ ОТНОШЕНИЯ СХОДСТВА

Совершенно очевидно, что речевые расстройства могут в разной степени влиять на способность индивида к комбинации и селекции языковых единиц; и действительно, вопрос о том, какая из этих двух операций главным образом поражается, имеет большое значение при описании, анализе и классификации различных форм афазии. Эта дихотомия, возможно, больше наводит на размышления, нежели классическое (в данной работе не рассматриваемое) разграничение между эммисивной и рецептивной формами афазии, показывающее, какая из двух функций речевого обмена, кодирующая или декодирующая функция, подвергается особому воздействию болезни. Хэд попытался распределить прецеденты афазии по классам[13] и каждой из ее разновидностей присвоить название «в целях вычленения самого заметного дефекта организации, и усвоения слов и фраз» (р. 412). Следуя этому принципу, мы также выделяем два типа афазии – в зависимости от того, где располагается причина речевой недостаточности, – в области селекции и субституции, при относительной стабильности функции комбинирования и сцепления; или, наоборот, – в области комбинирования и сцепления, при относительной способности к нормальной селекции и субституции. Наметив эти две противоположные модели афазии, я буду в основном пользоваться данными Гольдштейна.

Для афатиков первого типа (дефект селекции) контекст является незаменимым и решающим фактором. Если при таком пациенте произнести обрывки слов и предложений, он без труда завершит их. Его речь есть просто-напросто реакция на раздражение: он с легкостью ведет беседу, однако, у него возникают трудности, когда нужно вступить в диалог; он способен ответить реальному или воображаемому адресанту, когда этот пациент является, или представляет, что является адресатом, принимающим сообщение. Он испытывает особенные трудности, если заставить его [с. 34] воспроизвести или вникнуть в такую замкнутую дискурсивную форму, как монолог. Чем больше его высказывания зависят от контекста, тем лучше он справляется с задачей словесного выражения. Он неспособен произнести предложение, не являющееся ответным либо на реплику собеседника, либо на реальную ситуацию. Предложение «идет дождь» недоступно для воспроизведения, если афатик действительно не видит, что идет дождь. Чем сильнее высказывание поставлено в зависимость от уже воплощенного или еще не воплощенного контекста, тем больше вероятность, что пациенты этого класса смогут с успехом его воспроизвести.

Подобным же образом, чем больше слово зависит от других слов того же предложения и соотносится с синтаксическим контекстом, тем меньше оно подвергается воздействию разложения вследствие речевых расстройств. Поэтому слова, участвующие в грамматическом согласовании или управлении, прочнее держатся в контексте, тогда как субъект, подчиняющий агент предложения, чаще всего опускается. Поскольку самой сложной процедурой для пациента является начало предложения, совершенно очевидно, что он будет испытывать сложности именно на начальной стадии, которая и есть главный пункт модели высказывания (sentence pattern). При этом типе языковых нарушений предложение понимается как эллиптическое продолжение других предложений, произнесенных, представленных самим афатиком, или усвоенных им от воображаемого или реального речевого партнера. При этом ключевые слова могут быть опущены или вытеснены абстрактными анафорическими субститутами[14]. Существительное с маркированным значением, как заметил З. Фрейд, замещается самым нейтральным, например machin(штука), chose(вещь) в речи франкоговорящих афатиков[15].

В диалектном немецком варианте «амнезической афазии», наблюдаемой Гольдштейном (p. 246 ff), слова Ding(вещь) или Stuckel(часть) замещали все неодушевленные существительные, а глагол uberfahren(исполнять) фигурировал вместо глаголов, опознающихся только лишь из контекста или конкретной ситуации, и поэтому казался пациентам избыточным.

Слова, изнутри связанные с контекстом, такие, как местоимения и местоименные наречия, а также соединительные и вспомогательные слова, служащие в основном для образования контекста, [с. 35] почти никогда не выпадают из него. Типичное высказывание немецкого пациента, записанное Квензелем и цитируемое Гольдштейном (р. 302), может послужить прекрасной иллюстрацией:

«Ich bin doch hier unten, na wenn ich gewesen bin ich wees nicht, we das, nu wenn ich, ob das nun doch, noch, ya. Was Sie her, wenn ich, och weess nicht, we das hier war ya…»

(«Я ведь тут, ну, когда я бы, я не знаю, как это, ну, когда я, а теперь это же, еще, да что Вы тут, когда я, и да ну я не знаю, как же это здесь было…»)

Итак, этот тип афазии при критической его стадии оставляет незатронутым лишь связующие функции коммуникации, ее остов.

В теории языка, еще со средних веков, часто утверждалось, что слово вне контекста не имеет значения. Истинность этого утверждения, однако, ограничивается заболеванием афазии, а точнее, одним ее типом. При патологических проявлениях обсуждаемой нами болезни отдельное слово означает не более чем просто «бряк». Как показали многочисленные эксперименты, такие пациенты воспринимают одно и то же слово, попавшее в два разных контекста варианта, как обычные омонимы. Поскольку отличные по смыслу вокабулы несут в себе большее количество информации, чем омонимы, некоторые афатики этого типа склонны замещать контекстуальные варианты одного слова разного рода обозначениями, при том что каждое из них обладает специфическим значением в зависимости от данного контекстного окружения. Так, например, пациент Гольдштейна никогда не произносил слово нож отдельно, но употреблял его в зависимости от контекстного окружения, поочередно называя нож то карандашным точильщиком, то очистителем яблока, хлебным ножом, или ножом-вилкой (р. 62); таким образом слово нож из свободной, независимо употребляемой формы превратилось в форму обязательную. «У меня хорошая квартира, холл, спальня, кухня», – говорит пациент Гольдштейна. – «Есть еще большие квартиры, только на тыльной стороне живут холостяки». Форму холостяки можно было бы заменить более очевидным словосочетанием неженатые люди, но говорящий выбрал эту однословную форму. Когда его повторно попросили определить значение слова холостяк, пациент не ответил, находясь, «по-видимому, в состоянии глубокой удрученности» (р. 270). Ответ типа «холостяк – это неженатый человек» или «неженатый человек – это холостяк» представляет собой пример отождествляющей предикации, а значит, перенос субститутивной конфигурации из лексического кода английского языка в [с. 36] контекстное пространство данного сообщения. Эквивалентные выражения фигурируют в качестве двух соотносимых частей предложения и таким образом связываются по принципу смежности. Пациенту удалось произвести селекцию соответственной словоформы холостяк когда она подкреплялась контекстом бытового разговора о «холостяцких квартирах», однако ему не удалось задействовать в речи в качестве темы предложения субститутивную пару холостяк = неженатый человек из-за поврежденной способности к самостоятельной селекции и субституции. Тщетно выспрашиваемое у пациента отождествляющее предложение несет в себе довольно простое содержание: «холостяк – значит неженатый человек» или «неженатый человек зовется холостяком».

Когда пациента просят назвать объект, на который указывает или который держит в руках обследователь, возникают сложности того же порядка. Афатик с дефектом субститутивной функции не сможет дополнить указывающий или представляющий жест обследователя наименованием данного объекта. Вместо того, чтобы сказать «это [называется] карандаш», он просто сделает дополнительное эллиптическое замечание об использовании предмета: «чтобы писать». Если представлен один из синонимических знаков (как, например, слово холостяк или указание на карандаш), то другой знак (такой, как фраза неженатый человек или слово карандаш)становится избыточным и, следовательно, ненужным. Для афатика оба знака находятся в состоянии дополнительной дистрибуции: если один из них упоминается обследователем, пациент будет избегать повторения других его синонимов: высказывания типа «Я все понимаю» или «Ichweisseesschon» выражают типичную реакцию афатика. Подобным же образом изображение объекта может вызвать вытеснение наименования этого объекта из памяти больного: изображение занимает место словесного знака. Когда пациенту Лотмара показали изображение компаса, он ответил: «Да, это… я знаю к чему этот предмет относится, но я не могу вспомнить техническое выражение… Да… направление… указывать направление… магнит указывает на север»[16].Таким пациентам не удается произвести операцию перемещения с индексных и иконических знаков на соответствующие словесные символы[17]. [с. 37]

Даже простое повторение слова, произнесенного обследователем, кажется пациенту излишним, и, несмотря на директивы первого, пациент не способен повторить это слово. Когда пациента Хэда попросили повторить слово «нет», он ответил «Нет, я не знаю как это сделать». Спонтанно употребляя требуемое слово в контексте своего ответа («Нет, я не знаю…»), пациент не смог воспроизвести простейшую форму отождествляющей предикации, тавтологию а = а: «нет» есть «нет».

Одним из важнейших вкладов в символической логики в науку о языке является подчеркивание функции различения между языком-объектом и метаязыком. Согласно Карнапу, «для того чтобы говорить олюбом объективном языке, мы нуждаемся в метаязыке»[18].Эти два уровня языка могут использовать один и тот же лексический резервуар; так, например, мы можем говорить на английском (как на метаязыке) об английском (как о языке-объекте) и интерпретировать английские слова и предложения посредством английских синонимов и пересказов и парафраз. Очевидно, такие операции, названные логиками металингвистическими, не являются их изобретением: их употребление нельзя ограничить сферой науки, они составляют неотъемлемую часть нашей обычной языковой деятельности. Участники диалога часто проверяют, пользуются ли они одним и тем же кодом. «Вам понятно? Вы понимаете что я имею в виду?» – спрашивает говорящий, или слушатель сам перебивает «Что вы имеете в виду?» Далее посредством замены сомнительных знаков другими знаками из того же языкового кода, или целой группой кодовых знаков, отправитель сообщения делает его более доступным для получателя сообщения.

Интерпретация одного лингвистического знака через другие, в каком-то смысле однородные знаки того же языка является металингвистической операцией, которая имеет большое значение при усвоении языка ребенком. Недавние наблюдения показали, [с. 38] какую значительную роль играет разговор о языке при образовании словарного актива у детей дошкольного возраста[19].

Обращение к метаязыку необходимо и для усвоения языка, и для его нормального функционирования. Нарушенная у афатиков «способность называния» является симптомом потери метаязыка. На самом деле, примеры отождествляющей предикации, тщетно требуемые от вышеупомянутых пациентов, являются метаязыковыми суждениями, отсылающими к английскому языку. Их можно было бы буквально перефразировать следующим образом: «В коде, который мы употребляем, имя указанного объекта — ‛карандаш’»; или «в коде, который мы употребляем, слово ‛холостяк’ и перифраза ‛неженатый мужчина’ эквивалентны».

Такой афатик не может переключиться со слова ни на его синонимы или перифразы, ни на гетеронимы, т.е. эквивалентные выражения на других языках. Потеря способности к билингвизму и сведение языка к единственной его диалектной разновидности данного языка является симптоматичным проявлением этого вида нарушения.

Согласно устаревшему, но время от времени возникающему предрассудку, то, как отдельный индивид изъясняется здесь и сейчас, называется идиолектом и рассматривается в качестве единственной достоверной лингвистической реальности. При рассмотрении этой концепции возникли следующие возражения:

«Любой человек, говорящий со своим собеседником, пытается, намеренно или неосознанно, ограничиться именно общим словарем: либо для того, чтобы угодить собеседнику, или просто быть понятым, или, чтобы наконец заставить его высказаться, он употребляет термины, понятные для своего адресата. В языке не существует такой вещи, как частная собственность: здесь все социализировано. Обмен словами, так же как и любая форма общения, нуждается по крайней мере в двух коммуникантах, идиолект же в этом случае оказывается чем-то вроде неадекватного вымысла»[20]. [с. 39]

Это заявление нуждается, однако, в одной оговорке: для афатика, потерявшего способность к переключению с одного кода на другой, «идиолект» действительно становится единственной языковой реальностью. Так как он не воспринимает речь другого субъекта как адресованное ему и соответствующее его языковой модели сообщение, он чувствует примерно то же, что и один из пациентов Хэмфила и Штенгеля: «Я совершенно ясно понимаю, что вы говорите,.. я слышу ваш голос, но не слышу слов… вы будто не произносите их».[21] Такой пациент считает высказывание собеседника либо невнятной тарабарщиной, либо речью на незнакомом языке.

Как было замечено выше, элементы контекста объединяются посредством внешнего соотношения смежности, в основе же субституциональной комбинации лежит внутреннее соотношение сходства. Следовательно, для афатика с поврежденной функцией субституции и сохранившейся способностью к образованию контекстной композиции, операции по установлению сходства уступают место операциям, образующим контекст по принципу смежности. Можно предположить, что при подобных условиях любое группирование слов в зависимости от семантического значения будет основываться скорее на пространственной или временной смежности, нежели на сходстве. И действительно, эксперименты Гольдштейна подтверждают эти ожидания: пациентка этого типа, когда ее попросили перечислить названия нескольких животных, расположила их имена в том же порядке, в каком она их видела в зоопарке; подобным же образом, несмотря на указания расположить определенные предметы в зависимости от их цвета, размера и формы, она осуществила их классификацию на основе пространственной смежности домашнюю утварь, рабочие приборы и т.д. и обосновала такой род распределения, сославшись на витрину, в пространстве которой «неважно, каковы сами вещи», т.е. они вполне могут и не быть похожими, (pp. 61 f, 263 ff). Та же самая пациентка пожелала назвать основные цвета – красный, желтый, зеленый и синий – но отказалась определить переходные оттенки этих же цветов (p. 268 f), так как в ее понимании слова не способны брать на себя дополнительные, смещающие значения, взаимодействующие со своим первичным значением на основе сходства. Надо согласиться с наблюдением Гольдштейна, что пациенты этого типа «улавливали буквальное значение слов, но их нельзя [с. 40] было заставить понять метафорическую вариативность этих же слов», (р. 270). Однако нет оснований полагать, что образная речь для них полностью недоступна. Из двух противоположных фигур речи, метафоры и метонимии, последняя, основанная на отношении смежности, широко используется афатиками, селективные способности которых оказались поврежденными. В речи вилка заменяет нож, столлампу, куритьтрубку, естьтостер. Вот типичный случай описанный Хэдом:

Когда пациенту не удавалось вспомнить слово «черный», он описывал его так: «То, что делают для покойника»; а потом это высказывание сокращал до единственного слова ‛покойник’(I, p. 198).

Такого рода метонимии можно охарактеризовать как перенос из ряда обычного контекста в ряд субституции и селекции: знак (напр, вилка), который обычно встречается вместе с другим знаком (нож)может употребляться вместо этого знака. Фразы типа «вилка и нож», «настольная лампа», «курить трубку» вызывают образование следующих метонимий вилка, стол, курить;метонимическая пара строится на соотношении между потреблением самого объекта (тост) и средством его изготовления: есть вместо тостера. «Когда носят черное?» – «Когда носят траур по умершему»: вместо того, чтобы просто назвать цвет, метонимическая комбинация указывает на причину традиционного использования цвета. Особенно удивительна последовательность, с которой один из пациентов Голдштейна избегал употребления сходных форм и использовал смежные, на просьбу же повторить определенное слово он отвечал такими метонимическими комбинациями, как, например: стекло вместо окна, или небеса вместо Бога (р. 280). Если способность к селекции повреждена слишком сильно, а навыки к комбинированию, хотя бы частично, но сохранились, то речевое поведение пациента полностью определяется расположением языковых единиц по смежности: вот почему этот тип афазии мы определяем как нарушение отношения сходства.

III. НАРУШЕНИЕ ОТНОШЕНИЯ СМЕЖНОСТИ

Начиная с 1864 г. Хьюглингс Джексон в своих поистине новаторских работах, оказавших большое влияние на изучение языка и языковых нарушений, часто повторял:

Совсем недостаточно заявлять, что речь состоит из слов. Она состоит из слов, соотнесенных друг с другом особым образом; без [с. 41] определенного взаимодействия частей, словесное высказывание являло бы собой всего лишь последовательность имен, не осуществляющих никакой пропозиции (p. 66)[22]. Потеря речи – это потеря навыка составлять пропозиции, потеря дара речи не означает полной бессловесности (р. 114)[23].

Нарушение способности составлять пропозиции, или вообще объединения более простых языковых единиц в более сложные единства, сводится к одному типу афазии; противоположный тип мы обсуждали в предыдущей главе. Этот тип не имеет в виду бессловесности как таковой, так как сохранившейся единицей речи остается в основном именно слово; слово можно определить как высшую из языковых единиц, закодированных в обязательном порядке; иначе говоря, мы составляем предложения и высказывания, пользуясь словарным фондом, снабжаемым посредством кода.

Тип афазии, проявляющийся в нарушении контекстной композиции, способствует сокращению размера предложений и ограничению их пропозициональных вариантов. Перестают употребляться синтаксические правила, организующие слова в более сложные единства; потеря этой способности, называемая аграмматизмом, вызывает, согласно образному выражению Джексона, вырождение предложения в простые нагромождения слов[24].

Порядок слов становится хаотичным; узы грамматического сочинения и подчинения, будь то согласование или управление, распадаются. Как и можно ожидать, слова, наделенные чисто грамматическими функциями – союзы, предлоги, местоимения, артикли исчезают первыми; это влечет за собой появление т.н. «телеграфного стиля»; кстати, при нарушении отношения сходства, они обладают наибольшей устойчивостью. Чем меньше слово зависит от контекста с грамматической точки зрения, тем вероятнее оно сохраняется в речи афатиков с нарушением отношения смежности и тем раньше опускается пациентами с нарушением отношения сходства. Так, например, слова, являющиеся «ядерным субъектным словом», первыми выпадают из пропозиции в случае нарушения отношения сходства, и наобо-[с. 42]рот, их выпадение наименее вероятно при противоположном типе афазии.

Тип афазии, разрушающей контекстную ткань предложения, влечет за собой однофразовые высказывания и однословные предложения, что обычно характерно для детской речи. Из числа более длинных предложений сохраняются лишь стереотипные, «шаблонные». При тяжелых случаях этого заболевания, любое высказывание сокращается до единственной однословной фразы. В то время как контекст продолжает распадаться, операции селекции идут своим чередом. «Сказать что такое вещь, это значит сказать на что она похожа», замечает Джексон (р. 125). Пациент, в речи которого предпочтение отдается субституциональным вариантам, ограничивает себя уподобляющими конструкциями (поскольку способность к образованию контекста у него повреждена), и его приблизительные отождествления имеют метафорический характер, в противоположность высказываниям основанным на метонимии. Подзорная труба вместо микроскопа или огонь вместо газового света – это типичные примеры подобных квази-метафорических высказываний, как их определил Джексон, так как в отличии от риторических и поэтических метафор, они не осуществляют никакого намеренного переноса значения.

В обычной языковой модели слово представляет собой компонент наложенного на него контекста, т.е. предложения; в то же время оно само фигурирует в качестве контекста налагаемого на более мелкие компоненты, морфемы (минимальные единицы наделенные значением) и фонемы. Мы обсудили влияние нарушения отношения смежности на способность соединять слова в более сложные единицы. Соотношение между словом и его компонентами отражает расстройство того же порядка, хотя несколько в другом русле. Типичный признак аграмматизма проявляется в отмене флексий: появляются такие немаркированные категории как инфинитив вместо разных личных форм глагола, в языках же со склонением – употребление номинатива падежа вместо косвенных падежей. Эти дефекты вызваны частично устранением управления и согласования, частично потерей способности расчленять слова на основу и окончание. В конечном итоге, парадигма (в особенности набор грамматических падежей таких как he his him,иливременных аспектов, таких как он голосуетон голосовал)представляет разные проявления одного и того же семантического содержания, образующие ассоциации по принципу смежности; итак, [с. 43] для афатиков, не воспринимающих отношения смежности, существует еще один побудитель для отклонения таких комбинаций.

Также, как правило, слова образованные из одного и того же корня, такие как grant grantorgrantee(дар — даритель — получающий дар), семантически соотносятся по смежности. Вышеупомянутые пациенты склонны к тому, чтобы опускать производные слова, либо не способны сочетать корень со словообразующим суффиксом, а сложные слова расчленять на составные его части. Часто упоминаются случаи с пациентами, которые понимали и произносили такие сложные слова как Thanksgivingили Battersea(англ. топоним), но были неспособны уловить в этих словах и произнести отдельно thanksи givingили batterи sea. До тех пор, пока в языке сохраняется смысл функционирования деривации, так что с ее помощью в языковом коде осуществляется образование новых лексических единиц, среди пациентов можно наблюдать тенденцию к упрощению и автоматизации: если производное слово являет собой семантическую единицу, значение которой нельзя вывести из значения ее компонентов, то Gestalt(форма) слова понимается неправильно. Так, например, афатик русского происхождения определил значение слова «мокрица» как «что-то мокрое», а точнее «мокрая погода», следуя значению корня мокр и суффикса -ица, обозначающего носителя определенного свойства, как например в словах нелепица, светлица, темница.

Перед Второй Мировой Войны, когда фонология являлась наиболее спорной областью в науке о языке, некоторые лингвисты даже выражали сомнения по поводу того, действительно ли фонемы являются автономными частицами нашей речевой деятельности. Высказывались даже о том, что сигнификативные единицы языкового кода, такие как морфемы или даже слова, являются минимальными единствами, которыми мы пользуемся в течении речевого акта, тогда как просто дифференциальные единицы, такие как фонемы фигурируют в роли искусственного конструкта способствующего научному описанию и анализу языка. Эта точка зрения, вызвавшая неодобрение Сепира как «несоответствующая реальному положению дел»[25] остается тем не менее, полностью актуальной по отношению к определенному патологическому типу афазии: при одной из ее разновидностей, которую иногда называют «атактической», слово является единственной сохраняющейся лингвистической единицей. У такого пациента имеется лишь интегральный неразложимый образ [с. 44] знакомого слова, все другие звуковые последовательности он либо не узнает, либо они недоступны для его понимания; бывает так, что он сливает их в знакомые слова, игнорируя при этом фонетические отклонения от установленной звуковой модели слова. Один из пациентов Гольдштейна «понимал некоторые слова, но уже не был в состоянии различить гласные и согласные из которых они составлены» (p. 118). Франкоязычный афатик узнавал, понимал, повторял, а также довольно непринужденно воспроизводил слова café «кофе» или pavé «тротуар», но не был способен уловить, различить или повторить такие, в общем-то бессмысленные звуковые последовательности как féca, faké, kéfa, pafé. Если звуковые последовательности и их компоненты соответствуют фонологической модели французского языка, трудностей такого порядка вообще не существует для нормального франкоязычного адресата. Такой слушатель способен даже воспринять эти последовательности в качестве слов незнакомых ему, но по возможности вероятных для французского словаря, и по всей видимости различных по значению, так как они отличаются друг от друга либо порядком фонем, либо самими фонемами.

Если афатик уже не в состоянии разложить слово на фонемные составляющие, его владение конструкцией слова ослабевает, что сразу влечет за собой разрушение структуры фонемы и из них составленным комбинациям. Постепенная регрессия звуковой модели у афатиков обычно отражает в обратном порядке освоение фонемного уровня ребенком. Эта регрессия вызывает неразличение омонимов и обеднение словаря. Если эта двойная – фонематическая и лексическая – недостаточность прогрессирует, то последние останки языка – это однофонемные, однословные, однофразовые выражения; пациент впадает в то же состояние на котором находится ребенок на начальной фазе языкового развития, или даже на доязыковом уровне: он доходит до т.н. полной афазии (aphasia universalis), т.е. полной потери способности к речевой деятельности и ее восприятия.

Такое различение двух функций –дистинктивной и сигнификативной – является особым свойством языка в сравнении с другими семиотическими системами. Между этими двумя уровнями языка, возникает конфликт, когда афатик с неспособностью к контекстной композиции демонстрирует склонность к отмене иерархии лингвистических единиц и сведению их шкалы до единичного уровня. Последний оставшийся уровень – это либо класс сигнификативных ценностей, а именно слово (как это видно по вышеупомянутым примерам), либо класс дифференциальных ценностей, т.е. фонема. В последнем случае па-[с. 45]циент все еще в состоянии идентифицировать, различать и воспроизводить фонемы, но он теряет способность осуществлять то же самое со словами. Если болезнь имеет промежуточный характер, пациент опознает, различает и воспроизводит слова; согласно проницательной формулировке Гольдштейна, они «узнаются, но остаются непонятыми» (р. 90). Здесь слово теряет свои обычные сигнификативные функции и приобретает заимствованные у фонемы дифференциальные функции в их чистом виде.

IV. МЕТАФОРИЧЕСКИЙ И МЕТОНИМИЧЕСКИЙ ПОЛЮСЫ

Виды афазии многочисленны и различны, но все они остаются в пределах этих двух описанных нами типов. Любая форма афатического расстройства состоит в более или менее тяжелом повреждении способности к селекции и субституции или комбинации и контекстной композиции. Первый вид речевой недостаточности вызывает неспособность к металингвистическим операциям, второй же – разрушает способность к поддержанию иерархии языковых единиц. Афатик первого типа исключает из речи отношения сходства, афатик же второго – отношения смежности. Метафора является чужеродным элементом при нарушении отношения сходства, при нарушении же отношения смежности из пропозиции исчезает метонимия.

Дискурс может развиваться в соответствии с двумя различными семантическими линиями: одна тема может вести к другой либо через сходство, либо через смежность. В соответствии с тем как пациенты ищут способы наиболее релевантного выражения через метафору или через метонимию, мы называем первый способ образования пропозиции метафорическим, а второй – метонимическим. Афазия ограничивает или полностью блокирует тот или иной из этих двух процессов – вот почему изучение афазии имеет колоссальное значение для лингвистов. В обычной речевой деятельности оба этих процесса работают безотказно, но при внимательном рассмотрении обнаруживается, что под влиянием культурной модели, определенных индивидуальных черт, или особой манеры речи, преимуществом пользуется либо один, либо другой из этих двух процессов.

Во время хорошо известных психологических тестов, детям предъявляют какое-нибудь существительное и просят их выра-[с. 46]зить в словах самое первое впечатление, которое придет им в голову. Этот эксперимент неизменно демонстрирует два противоположных вида языковых предпочтений: ответ представляет собой либо субститутивную замену слова-побудителя, либо дополнение к нему. В последнем случае слово-побудитель и слово-реакция образуют вместе правильную синтаксическую конструкцию, чаще всего целое предложение. Две эти реакции были обозначены как субститутивная и предикативная.

На слово-побудитель hut(хижина) были даны следующие ответы – burntout(сожженная), и poorlittlehouse(маленькая лачуга). Оба этих ответа являют собой предикации; но первый создает просто нарративный контекст, второй же – демонстрирует двойную связь с подлежащим hut: содной стороны, позиционную (точнее, синтаксическую) смежность, с другой – семантическое сходство.

То же слово-побудитель вызвало следующие субститутивные ответы: тавтологический вариант hut; синонимы cabinи hovel(хибара); антоним palace(дворец) и метафоры den(логово) и burrow(нора). Способность двух слов заменять друг друга являет собой пример позиционного сходства, кроме того, все эти ответы связаны со словом-побудителем посредством семантического сходства (или контраста). Метонимические ответы на то же слово-побудитель, такие как thatch(солома), litter(мусор) или povertyсовмещают или противопоставляют позиционное сходство и семантическую смежность.

Манипулируя этими двумя видами согласования (сходством и смежностью) в обоих аспектах (позиционном и семантическом) – производя их селекцию, комбинацию и классификацию – индивид проявляет свой собственный языковой стиль, свои языковые пристрастия и предпочтения.

Особенно явно выражено взаимодействие этих двух элементов в художественном творчестве. Богатый материал для изучения этих взаимоотношений можно найти среди моделей стихового дискурса, который в обязательном образом нуждается в параллелизме стиховых рядов, как например в Библейской, финской, и, в какой-то степени, в русской устной поэтической традиции. Этот материал формирует объективный критерий приемлемый для данного языкового сообщества. Каждый из этих двух видов отношений (смежность, сходство) может появиться на любом языковом уровне – морфемном, лексическом, синтаксическом или фразеологическом – причем в любом из двух своих аспектов. В зависимости от этих вариаций расширяется диапазон возможных конфигураций. Любой из полюсов притяжения мо-[с. 47]жет преобладать в той или иной степени. Например, в русских лирических песнях превалируют метафорические конструкции, тогда как в героическом эпосе доминирует метонимия.

Существует ряд мотивов определяющих выбор между этими двумя альтернативными способами согласования. Давно известно, что литературные школы романтизма и символизма оказывали предпочтение метафорическому способу выражения; тем не менее еще недостаточно осознан тот факт, что на самом деле именно доминирование метонимических конструкций лежит в основе и предопределяет т.н. «реалистическое» направление. «Реализм» представляет собой промежуточный этап между упадком романтизма и истоком символизма, и является при этом противоположным по духу обоим направлениям. Выбирая прием согласования по смежности, автор-реалист именно с помощью метонимии отклоняется от фабулы к описаниям обстановки, или от персонажей к описанию пространственно-временного. Такой автор склонен к обильному употреблению синекдохических деталей. В сцене самоубийства Анны Карениной Толстой направляет свой писательский глаз на дамскую сумочку героини; а в «Войне и мире»Толстой использует две синекдохи, «усики на верхней губе» и «голые плечи» для описания двух женских характеров.

Чередующееся преобладание этих двух процессов ни в коем случае не ограничивается словесным искусством. Такое же колебание имеет место в других неязыковых знаковых системах[26].

Тем не менее исчерпывающее исследование решающей проблемы двух противоположных процессов все еще впереди. Примечательным примером из истории живописи является явная ориентированность кубизма на метонимию, в которой объект трансформируется в конфигурацию синекдох; художники сюрреалисты выбрали откровенно метафорическую позицию. Со времен постановок Д. У. Грифитта, киноискусство, с его доведенными до совершенства приемами для перемены угла зрения, перспективы, и фокуса «кадров», порвало с театральной традицией; кино имело в активе бесчисленное количество синекдохических «крупных планов» и метонимических «мизансцен». В [с. 48] кинофильмах Чарли Чаплина и Эйзенштейна[27]эти приемы были вытеснены новым, метафорическим «монтажом» с «переходными наплывами» – исполняющими в кино ту же роль, что и литературные сравнения[28].

Двухполюсность структуры языка (а также других семиотических систем), а в афазии сосредоточенность на одном из этих полюсов с устранением другого – нуждается в систематическом сравнительном изучении. Удерживание какого-нибудь из этих двух переменно-действующих полюсов можно было бы сравнить с преобладанием того же полюса в определенных направлениях искусства, индивидуальных языковых привычках, текущей языковой моде и т.д. Тщательный анализ и сравнение этих явлений вместе с общими симптомами соответствующего типа афазии является настоятельной задачей, которая должна быть совместно предпринята специалистами по психопатологии, психологии, лингвистике, поэтике, и общей науке о знаках – семиотике. Рассматриваемая нами дихотомия имеет решающее значение и является следствием всех возможных проявлений нашей речевой деятельности, а также любой человеческой деятельности в целом[29].

Чтобы наметить пути возможного сравнительного исследования, мы выбрали пример из русской сказки, в которой вышеупомянутый параллелизм используется в качестве комического приема: «Фома холост; Ерема неженат». Здесь предикаты в двух параллельных предложениях соотносятся по сходству: они фактически – синонимы. Подлежащие обоих предложений – мужские собственные имена, а следовательно сходны друг с другом с морфологической точки зрения, тогда как с другой стороны они обозначают имена лиц совмещаемых одной и той же сказкой, исполняющих в сказке тождественные действия, и таким образом подтверждающих использование синонимической пары предикатов. Несколько видоизмененная версия той же конструкции встречается в известной свадебной песне, в которой к каждому гостю обращаются поочередно по имени и отчеству: «Глеб холост; Иванович неженат». Хотя оба предиката в данном [с. 49] случае синонимичны, отношения между двумя подлежащими изменяется: оба являются собственными именами отсылающими к одному и тому же человеку и употребляются обычно связанно, в качестве вежливого обращения.

В цитате из народной сказки, два параллельных предложения относятся к двум разным фактам, к брачному статусу Фомы и Еремы. В словах же свадебной песни, два предложения синонимичны: они являются избыточным повторением информации о безбрачии одного и того же лица, расщепляя это лицо на 2 вербальные ипостаси.

Русский романист Глеб Иванович Успенский (1840-1902) в последние годы своей жизни страдал от душевной болезни, симптомы которой проявлялись в поражении речевых способностей. Его имя и отчество, Глеб Иванович, традиционным образом связываемые во время вежливого к нему обращения, расщепились в его сознании на два отдельных имени, отсылающих к двум разным субъектам: Глеб был наделен всеми его добродетелями, Иванович же, имя указующее на связь сына с отцом, стал воплощением всех пороков Успенского. С лингвистической точки зрения причиной такого раздвоения личности является неспособность пациента употреблять сразу 2 символа обозначающие одну и ту же вещь; таким образом, этот вид болезни проявляется в нарушении отношения сходства. Поскольку оно взаимосвязано со склонностью к метонимии, исследование стиля молодого Успенского представляет собой особый интерес. И вот работа Анатолия Камегулова, который занимается анализом стиля Успенского, подтверждает наши теоретические ожидания. Он показывает, что Успенский питал особое пристрастие к метонимии, особенно к синекдохе, и что использование ее Успенским заходит так далеко, что, «подавленный множеством сваленных в словесном пространстве деталей, читатель физически не в состоянии воспроизвести в своем сознании целое. Портрет для него пропадает»[30]. Вот одно из описаний цитируемых в монографии:

«Из под соломенного состарившегося картуза, с черными пятном на козырьке, выглядывали две косицы наподобие кабаньих клыков; разжиревший и отвисший подбородок окончательно распластывал потные воротнички коленкоровой манишки и толстым слоем лежал на аляповатом воротнике парусиновой накидки, плотно застегнутой у шеи. Из-под этой накидки взорам наблюдателя выставлялись массивные руки с кольцом, въевшимся в жирный палец, палка с медным набалдашником, значительная выпуклость желудка и присутствие широчайших панталон, чуть не [с. 50] кисейного свойства, в широких концах которых прятались носки сапогов».

Разумеется, метонимический стиль Успенского был обусловлен обязательными критериями того времени, «реализмом» конца 19-ого века; но индивидуальные наклонности Глеба Ивановича сделали манеру его письма еще более соответствующей вышеупомянутой литературной традиции в крайних ее проявлениях и в конечном итоге оставили отпечаток и на речевом аспекте его душевной болезни.

Конкуренция между двумя этими приемами проявляется практически в любом процессе символизации, интрасубъективном или социальном. Так, например, при исследовании структуры слов, решающим вопросом является то, как построены используемые символы и временные последовательности, на отношениях смежности («метонимическое смещение» и «синекдохическая конденсация» у Фрейда), или на отношениях сходства («тождество и символизм» у Фрейда)[31].Каноны лежащие в основе магических ритуалов Фрейзер разложил на два вида: заклинания основанные на правилах сходства и те, что основаны на связях смежности. Первая из этих двух ответвлений гипнотической магии называется «гомеопатической» или «подражательной», вторая же — «магией передающейся».31 Это разделение весьма показательно. Тем не менее, в большинстве случаев, проблема двух полюсов не пользуется должным вниманием, несмотря на широкую распространенность по разным областям и важности для изучения любой символической деятельности, особенно языка и его нарушений. Каковы же основные причины такого пренебрежения?

Уподобленность по значению соединяет символы метаязыка с символами того языка, к которому они отсылают. Сходство соединяет метафорический термин с тем термином, который последний замещает. Следовательно, занимаясь реконструкцией метаязыка в целях истолкования тропов, исследователь владеет большим количеством однородных средств для интерпретации метафоры[32], тогда как метонимия, основанная на ином принципе согласования, с трудом поддается интерпретации. Именно поэтому количество литературы по метафоре не сравнимо с количеством работ по метонимии. По той же причине, тесная связь романтизма с метафорическим мышлением является об-[с. 51]щепризнанным фактом, тогда как такие же тесные связи реализма с метонимией не сразу бывают замечены. И не только пристрастия исследователей, но сами объекты исследований являются причиной того предпочтения, которое оказывается изучению метафоры в сравнении с изучением метонимии. В виду того, что внимание поэзии сосредоточено на знаке, а проза (преследующая в основном практические интересы) – на референте, тропы и другие фигуры изучаются главным образом в качестве поэтических приемов. В основании поэзии лежит отношение сходства; метрический параллелизм строк или фонические эквиваленты рифмующихся слов поднимают проблему семантического сходства и контраста; существуют, например, грамматические и антиграмматические рифмы, но практически нет аграмматических рифм. Проза, напротив, развивается основываясь на отношении смежности. Таким образом, метафора в поэзии, а метонимия в прозе составляют ряды наименьшего сопротивления; вот почему изучение поэтических тропов направлено главным образом на исследование метафоры. В таких исследованиях реальная двухполюсная система искусственно замещается однополюсной, недостаточной схемой, которая, тем не менее совпадает с одной из двух афатических моделей, а именно с нарушением отношения смежности.

[1] Написано в Истхэме, Кейп Код, 1954, опубликовано в качестве второй части книги «Fundaments of Language» (Hague, 1956), a также в несколько другой версии в книге «Language: an Enquiry into its Meaning and Function» (New York, 1957) с посвящением Рэймону де Соссюру. [Перевод К. Чухрукидзе]

[2] Hughlings Jackson, «Papers on affections of speech» (reprinted and commented by H. Head), Brain XXXVIII (1915).

[3] Sapir, Language(New York, 1921), Chapter VII: «Language as a historical product; drift.»

[4] См. напр., дискуссию по проблемам афазии в Nederlandshe Vereening voor Phonetische Wetenschappen, с докладами лингвиста J. van Ginneken и психиатров, F. Grewel и V. W. D. Schenk Psychiatriscbe en Neurologische Bladen,XLV (1941), p. 1035 ff; см. далее, F. Grewel, «Aphasie enlinguostiek», Nederlandsch Tijdschrift voor Geneeskunde, XCIII (1949), p. 726 ff.

[5] Лурия A. P. Травматическая афазия(Москва, 1947); Kurt Goldstein, Language and language Disturbances (New York, 1948); Andre Ombredane, L’aphasie et l’elaboration de la pensée explicite(Paris, 1951).

[6] H. Myklebust, Auditory Disorders in Children(New York, 1954).

[7] Проблема опрощения фонологической модели при афазии была изучена лингвистом Маргаритой Дюран при участии психопатологов Т. Алажуанина и А. Омбредана (см. их совместную работу Lesyndrome de desintegration phonetique dans l’aphasie,Paris, 1939), a также Р. Якобсоном (первый набросок, представленный на Международном Конгрессе Лингвистов в Брюсселе в 1939 г. – см. N. Trubetzkoy, Principes de phonologie(Paris 1949) pp. 317 – 379 – был позднее опубликован как очерк «Kindersprache, Aphasie und allgemeine Lautgesetze», Uppsala Universitets Årsskrift,1942– 1949; обе работы перепечатаны в Selected Writings,I, TheHague, 1962, 328 – 401).

[8] В клинике Боннского Университета лингвистом Г. Кэндлером и двумя врачами, Ф. Пансаном и А. Лайхнером, было предпринято совместное исследование грамматических нарушений: см. их доклад Klinische undsprachwissenschaftliche Untersuchungen zum Agrammatismus(Stuttgart, 1952).

[9] D. M. MacKay, In search of basic symbols, «Cybernetics, Transactions of the Eigth Conference» (New York, 1952, p. 183).

[10] Lewis Carroll, Alice’s Adventures in Wonderland, Chapter VI.

[11] F. de Saussure, Cours de linguistique, 2nd ed. (Paris, 1922), pp. 68 f., 170 f.

[12] C. S. Peirce, Collected Papers, II and IV (Cambridge, Mass, 1932, 1934 – см. Index of subjects).

[13] Head, Aphasia and Kindred of Speech, I (New York, 1926).

[14] См. L. Bloomfield,Language(New York, 1933), Chapter XV: Substitution.

[15] S. Freud, On Aphasia(London, 1953), p. 22.

[16] F. Lotmar. «Zur Pathophysiologie der erschwerten Wortfindung bei Aphasischen», Shweiz. Archiv für Neuralgic und Psychiatrie, XXXV (1933), p. 104.

[17] C. S. Peirce, «The icon, index, and symbol», Collected papers, II (Cambridge, Mass., 1932). В своей знаменитой работе 1867, Пирс осуществил подразделение знаков на индексные, иконические, и символические основываясь на двух дихотомиях. Одна из них – это противопоставление смежности и сходства. Индексное отношение между signans и signatum зиждется на их фактической, существующей в действительности смежности. Типичный пример индекса – это указание пальцем на определенный предмет. Иконические отношения между signans и signatum – это, словами Пирса, «простая общность по некоторому свойству», т. е. относительное сходство ощущается тем, кто интерпретирует знак.

[18] R. Carnap, Meaning and Necessity (Chicago, 1947), p. 4.

[19] См. замечательные работы А. Гвоздева: «Наблюдения над языком маленьких детей». Русский язык в советской школе(1929); Усвоение ребенком звуковой стороны русского языка (Москва, 1948) и Формирование у ребенка грамматического строя русского языка (Москва, 1949).

[20] R. E. Hemphil and Stengel, «Pure word deafness», Journal of Neurology and Psychiatry, III (1940), pp. 251 – 262.

[21] Results of the Conference of Anthropologists and Linguists, Indiana University Publications in Anthropology and Linguistics, VIII (1953), p. 15.

[22] Н. Jackson, «Notes on the physiology and pathology of the nervous system» (1868), Brain, XXXVIII (1915), pp. 65 – 71.

[23] H. Jackson, «On affections of speech from disease of the brain» (1879), Brain, XXXVIII (1915), pp. 107 – 102.

[24] H. Jackson, «Notes on the physiology and pathology of language» (1866), Brain, XXXVIII (1915), pp. 48 f.

[25] Н. Sapir, «The psychological reality of phonemes», Selected Writings (Berkeley and Los Angeles, 1949), p. 46 ff.

[26] Я отважился на несколько обзорных замечаний по поводу метонмических оборотов в словесно-художественном творчестве, («Pro realizm u mystectvi», Vaplite, Kharkov, 1927, No. 2; «Randbemerkungen zur Prosa des Dichters Pasternak», Slavische Rundschau,VII, 1935), в живописи (Искусство, Москва, авг. 2, 1919), и кино («Upadek filmu?», Listy pro umeni a kritiku, I, Prague, 1933).

[27] См. его замечательное эссе «Дикенс, Гриффит и мы»: С. Эйзенштейн, Избранные статьи(Москва, 1950), стр.153 и далее.

[28] См. B. Balazs, Theory of the Film(London, 1952).

[29] О психологических и социологических аспектах этой дихотомии см. воззрения Бейтсона на «прогрессирующую» и «селективную интеграцию», а также взгляды Парсонса на «дихотомию связь-разделение» в развитии ребенка: J. Ruesch and G. Bateson, Communication, the Social Matrix of Psychiatry(New York, 1951), pp. 183 ff.T. Parsons and R. F. Bales, Family, Socialization and Interaction Process (Glencoe, 1955), pp. 119 f.

[30] S. Freud, Die Traumdetung, 9th ed. (Vienna, 1950).

[31] J. G. Frazer, The Golden Bough: A Study in Magic and Religion, Part I, 3rd ed. (Vienna, 1950), chapter III.

[32] C. F. P. Stutterheim, Het begrip metaphoor (Amsterdam, 1941).